Ирина Великанова. Жизнь, отданная звезде по имени Люся
Открываю дверь в ванную и вижу: раковина залита кровью, в руке у Гурченко бритва. С криком: «Что вы...
Открываю дверь в ванную и вижу: раковина залита кровью, в руке у Гурченко бритва. С криком: «Что вы делаете?!!» — бросаюсь к ней и вырываю лезвие...
Январь 1978 года. В «Останкино» Евгений Гинзбург готовится к съемкам очередного «Бенефиса». Костюмерный цех ждет работа в авральном режиме. В программе заняты Марис Лиепа, Александр Ширвиндт, Армен Джигарханян. Главная героиня — Людмила Гурченко. Ее имя прочно ассоциируется с «женщинами из народа», которых актриса сыграла в фильмах «Рабочий поселок» и «Старые стены».
Замотанные жизнью тетки среднего возраста — с тусклыми глазами, в серых кургузых одежках. Ни лоска тебе, ни изящества, ни легкости... Не то что мой кумир — Алиса Фрейндлих! Интеллигентная, утонченная, музыкальная. Ради постановок и концертов с ее участием я постоянно катаюсь в Питер, а когда Театр имени Ленсовета приезжает на гастроли в Москву, не пропускаю ни одного спектакля. По поводу Алисы Бруновны у меня нет никаких сомнений: она могла бы стать звездой «Бенефиса»!
Но вот первая репетиция. На съемочную площадку влетает искрящаяся, темпераментная молодая красавица. В глазах — озорной блеск, в движениях — грация пантеры. Она начинает танцевать — и взгляда оторвать невозможно! Для меня ТАКАЯ Гурченко — открытие, и теперь я каждую свободную минуту стараюсь проводить в павильоне.
Готовятся съемки эпизода, где Людмила Марковна играет Артистку. Монтажники выстилают пол жутко скользкими стеклянными плитами. Звучит команда «Мотор!» — и на этот каток вступает Гурченко. На высоченных — сантиметров десять-одиннадцать! — каблуках она шествует будто по паркету: легкой, летящей походкой. А потом начинает выделывать такие па, что окружившие площадку девчонки из кордебалета ахают.
«Стоп! Снято!» — разносится по павильону, и лицо Гурченко, только что сверкавшее обворожительной улыбкой, искажает гримаса боли. В гримерку она идет сильно хромая.
— Людмила Марковна, что с вами? — спрашиваю я.
— Ногу на съемках сломала. Помоги, дай руку. — Подставляю локоть и чуть не падаю — Гурченко виснет на мне всем телом. — Хорошо, если дублей на этих стекляшках больше не будет, — цедит она сквозь стиснутые от боли зубы. — Танцевала, а сама от страха с ума сходила: вдруг поскользнусь? Второй раз мне эту ногу не соберут.
Навстречу бежит муж актрисы Константин Купервейс.
— Люся, как ты?! Очень больно?! Может, попросить Гинзбурга закончить на сегодня?
— Ты что?! Как можно?! Отдохну немного — и продолжим.
Оставляю Людмилу Марковну на попечение супруга, а сама иду в костюмерную. Через полчаса раздается звонок:
— Это Ира?
— Да.
— А это Люся.
— Какая Люся?
— Гурченко.
— Ой, Людмила Марковна, простите, я вас не узнала. Вам что-то нужно?
— У тебя поесть ничего нет?
— Бутерброды. Принести?
— Принеси. И если можно, чаю.
Несусь по коридору с кульком и термосом и рассуждаю про себя: «Какая же она простая и открытая!»
Через пару дней, когда я, ползая вокруг Людмилы Марковны на коленях, подшиваю подол платья, сверху звучит вопрос:
— Ир, а ты юбку можешь мне пошить?
— Могу.
Отрез серой фланели оказывается таким маленьким, что развернув его, застываю в растерянности. Начинаю в уме прикидывать: «Если только узкую, а-ля карандаш...» За размышлениями пропускаю начало фразы:
— ...в крупную складку, застроченную до середины бедра.
— В складку не получится! — горячо возражаю я. — Ни в крупную, ни в мелкую. Тут одна длина.
— А ты поперек скрои.
— Так не делают. Это не по правилам.
— Да плевать мне на правила!
Сшила «не по правилам», принесла Людмиле Марковне.
Гурченко надела юбку и, подойдя к огромному, в полстены, зеркалу костюмерной, восхищенно присвистнула:
— О! Костя, иди сюда! Посмотри, у кого руки откуда надо растут!
Я, зардевшись от похвалы, молчала.
— А жилетку из панбархата сможешь пошить?
— Смогу, наверное.
— Только мне обязательно с подплечиками надо.
Намеревалась возразить: дескать, жилеты с подплечиками не бывают — но промолчала. Точка зрения Людмилы Марковны на правила мне уже была известна.
Здесь я хочу сделать отступление и сказать, что в портняжном деле Гурченко очень многому меня научила: смелости, умению пренебрегать стандартами, искусству из ничего сотворить уникальный наряд. «Бедность пробуждает фантазию» — одно из любимых выражений Людмилы Марковны «образца» восьмидесятых годов. Разгул ее собственной фантазии не знал границ.
Вернувшись из Манилы с кинофестиваля, где получила приз «За лучшую женскую роль» в фильме «Любимая женщина механика Гаврилова», Гурченко выложила передо мной стопку то ли салфеток, то ли носовых платков из тончайшей, похожей на рисовую бумагу ткани. Каждый из квадратиков был украшен вышивкой ришелье.
— Вот, получила из рук супруги правителя Филиппин Имельды Маркос, — доложила Людмила Марковна. — Уникальная ручная работа. Может, блузку из них пошьем?
— Как блузку? — оторопела я. — Тут же одни углы с вышивкой.
— Ну это уж твоя забота — как. Я тебе доверяю.
Я корпела над шитьем несколько ночей, а когда принесла обновку Гурченко, услышала беззлобное ворчание:
— Ну вот, а твердила «нельзя», «не получится». Смотри, какая прелесть! Только ты не очень-то зазнавайся. «Проект дороже построенного собора» — это, между прочим, еще Леонардо да Винчи говорил!
Не в обиду будет сказано, «проекты» Людмилы Марковны были похожи на детские рисунки: треугольник — лиф, примыкающий к нему полукруг — юбка. И мне потом приходилось выяснять, какой ширины будет оборка, где делать вытачки. Каждое платье изобретали вместе.
Вот Людмила Марковна говорит:
— В юбку вставишь клинья, а талию подчеркнешь поясом — широким, с красивой пряжкой.
Я хватаюсь за голову:
— Какие клинья? Здесь и прямое платье шить не из чего! Ткани — с гулькин нос!
— Сделаешь их из другого материала. Тут крупный горох, а у меня есть отрез, где горох помельче.
— И что из такой чересполосицы получится?!
— Шедевр!
В платье в горох разного размера Людмила Марковна снялась для настенного календаря. Заказала в обувной мастерской сапоги той же расцветки, воткнула в шпоры мелкие красные цветочки, взяла в руку алый газовый платочек — и выглядела потрясающе!
Как-то я подарила ей отрез импортного ситца — по черному полю голубенькие мелкие цветочки. Спросила:
— Домашнее платье из него сошьем?
— Это уж как получится. У меня кружавчики есть и пуговки интересные.
— Мне кажется, кружавчики будут лишними.
— Много ты знаешь! Впрочем, смотри сама.
Начинаю шить и понимаю, что кружавчики просто необходимы.
Звоню Гурченко:
— Людмила Марковна, вы были правы.
— Конечно. Как всегда.
Через пару месяцев приезжает из Парижа и показывает фотографии. На одной из них Люся на Елисейских Полях в том самом ситцевом «домашнем» платье. Попавшие в кадр француженки, прямо скажем, выглядят куда менее изысканно.
А пальто, в котором она произвела фурор во время гастролей по Прибалтике?! Как-то Гурченко купила кусок льна. Полупрозрачное, похожее на рядно полотно грязно-серого цвета ввело меня в ступор: для половой тряпки и то не годится — жестковато.
«Будем шить из него летнее пальто, — заявила Люся. — Только сделай что-нибудь, чтобы ткань не такая страшная была». После нескольких стирок, кипячения и отбеливания лен стал более плотным, мягким и приобрел благородный седоватый оттенок. Доложила о проделанной работе Людмиле Марковне, та скомандовала: «Приезжай — будем думать над деталями».
«Жертвами» наших раздумий стали ажурные, связанные крючком салфетки. Люся собрала их со всего дома: со столиков, с изголовий кресел. Самую большую было решено приладить на спину, те, что поменьше, — разрезав, пустить воланами по воротнику и лацканам. Из своих бездонных закромов Люся достала старинные костяные пуговицы коньячного цвета. Для пущего эффекта уже я сама придумала широкие манжеты из плотного льна — на манер тех, что пришивали к петровским камзолам. Из него же выкроила карманы с лацканами, которые, как и манжеты, отделала узеньким кружевом.
Анна Ахматова однажды написала: «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи...» Вот и роскошное пальто Людмилы Марковны выросло из... только мы с ней знали из чего. Самое интересное — с чем она носила это великолепие! С ковбойскими сапогами и рыжей ковбойской кожаной шляпой, под которую повязывала большой платок из шифона леопардовой расцветки. В общем, даже привыкшим считать себя носителями передовой европейской моды прибалтам было от чего открыть рты.
Шикарные шубы Гурченко, о которых и по сей день ходят легенды, — отдельная история. Вернее эпопея. Началась она с того, что Людмиле Марковне кто-то подарил старинный полушубок из меха гориллы.
— Смотри, какой ворс: черный, блестящий, длинный! — пригласила восхититься вместе с ней Гурченко. — Но сама кацавейка — так себе. Давай ее модернизируем: вставим бархатную кокетку — и будет полноценная длинная шуба.
— Я боюсь. С мехом дела никогда не имела — вдруг испорчу.
— Боишься? Ну тогда я сама! — Люся схватила ножницы и стала пристраиваться к шубейке.
— Ну ладно, — вздохнула я, отбирая инструмент. — Попробую. Вы сейчас с ходу отрежете, а мне потом дополнительная головная боль. Все равно ж я вашу идею воплощать буду.
— Конечно ты — кто же еще? — примирительно пробурчала Люся.
Шуба, на которую было потрачено недели две (ни мех, ни бархат на машинке не прострочишь — все вручную, иголочкой!), получилась на загляденье: выбитые на бархате орхидеи я вышила по контуру бисером.
Через некоторое время похожей переделке подверглась шуба из норки, которую я тоже удлинила (была до колен, стала в пол) с помощью бархатной кокетки. Только на сей раз по коричневому полю «выросли» черные хризантемы из сутажа, по которому шла вышивка старинным стеклярусом.
Вы, наверное, заметили, что рассказывая о нашем с Гурченко портняжном сотворчестве, я постоянно употребляю слово «старинный». Антиквариат был страстью Людмилы Марковны. И страсть эта касалась всего: мебели, посуды, всевозможных аксессуаров. Если кто-то дарил Люсе новый сервиз, она тут же его передаривала — считала, что штампованная посуда не для нее. В загашниках Гурченко хранились десятки метров фламандских, флорентийских и брюссельских кружев, пригоршни пайеток необычной формы, килограммы пуговиц, бисера и стекляруса. Все это дарили Люсе старые актрисы, балерины или просто поклонницы таланта из числа «осколков» дворянских родов.
По мнению Гурченко, любовь к красивым, уникальным вещам зародил в ней отец, который привез дочке из Германии расшитое синим стеклярусом платье и зеркальце в серебряной оправе. Я Людмиле Марковне в этой ее уверенности не перечила, но всегда считала: аристократические пристрастия Гурченко унаследовала от матери, родившейся в семье столбовой дворянки и директора московской гимназии. Изысканный, утонченный вкус передается с кровью, как и умение мгновенно отличить «своих».
С момента нашего знакомства прошло недели три, когда Людмила Марковна впервые заглянула ко мне домой — в ту пору я жила с родителями неподалеку от «Останкино». Хозяйкой устроенного в честь знаменитой гостьи ужина была, конечно, мама. Она всегда считала себя в нашей семье главной.
Сколько себя помню, папа был мне ближе. Он прекрасно играл на гитаре, разбирался в классической музыке, любил джаз, блюз, неплохо рисовал, выпиливал лобзиком, читал запоем. Так что страсть к музыке и другие творческие наклонности у меня от отца — простого мастера по ремонту пишущих машинок.
За весь вечер, пока Гурченко была у нас в гостях, папа не сказал и трех фраз. Беседу вела мама, всячески демонстрируя свою значимость и в собственной семье, и в обществе.
Когда я вышла провожать Людмилу Марковну, она неожиданно сказала:
— Мама-то у тебя простушка, а вот папа — князь. Князь с голубыми глазами.
— С карими, — поправила я.
— Нет, с голубыми...
И в ту же минуту дальний закоулок памяти будто осветило молнией: «Насчет цвета глаз она неправа, а вот что касается «простушки» и «князя»... Мама-то у меня и впрямь из крестьян, а у папы, как в детстве рассказывала бабушка, в роду были дворяне. Как же она это поняла?»
Несмотря на комплимент любимому папе, распрощалась я с гостьей сдержанно, даже холодно, имея на то серьезную причину. В самом начале вечера, оглядывая наш нехитрый интерьер, Гурченко остановила взгляд на портрете моей любимой Алисы Фрейндлих. Спросила пренебрежительно:
— Она тебе нравится?
— Да. Очень.
Передавать последовавшие за этим слова — ехидные, хлесткие — не стану, скажу лишь, что от обиды за любимую актрису у меня на глазах выступили слезы. Люся их будто не заметила — повернувшись на каблучках, направилась к накрытому столу:
— Где позволите сесть?
Утром собираюсь на работу с мыслью, что не хочу с Гурченко встречаться. Услышав приближающиеся к гримерке шаги, прячусь за шкаф. Вот встревоженный голос Людмилы Марковны в который раз допытывается у девчонок:
— А где Ира?
Из своего укрытия вижу, как те пожимают плечами:
— Была здесь. Может, на склад или к начальству ушла.
С детской, неподобающей тридцатилетнему возрасту вредностью шепчу про себя: «Вот пусть теперь поволнуется, попереживает...»
Необъявленный бойкот заканчивается на следующий день во время съемок эпизода, где Людмила Марковна предстает в образе Ниниш. На Люсю надевают платье с кринолином, белый, посыпанный пудрой парик, налепляют мушки. Я в преображении Людмилы Марковны во фрейлину французского двора участия не принимаю. Сижу на стульчике в самом темном углу павильона — жду начала съемок.
Вот она, покачивая объемной юбкой, шествует мимо. Вдруг останавливается и обернувшись ко мне, говорит: «Ир, я тебя люблю, чтоб ты знала». Я теряюсь. В голове крутится: «Надо что-то ответить, но что?!» Гурченко делает несколько шагов вперед и пристально смотрит мне в глаза. Ждет. Из дурацкой ситуации вызволяет Купервейс. «Люся, давай быстрее! Тебя ищут!» — Костя хватает жену за руку и тащит за собой.
Несколько лет я буду искать повод, чтобы ответить на ее признание. Не найду — и отвечу без повода. По окончании очередного съемочного дня «Вокзала для двоих» Люся сядет в машину, чтобы ехать домой. Я загляну в приоткрытое окно и на одном дыхании выпалю: «Я тоже вас люблю, Людмила Марковна!» Через мгновение авто сорвется с места — и Люсиной реакции я не увижу.
В фильме «Вокзал для двоих» знаю каждый кадр. Который бы раз ни показывали картину по телевизору — обязательно смотрю. В ней так много «приветов» от Люси — лично мне. Нарядные крепдешиновые платья, в одном из которых она торгует на рынке, а в другом идет с героем Басилашвили в ресторан, — почти точные копии тех, что несколькими месяцами раньше я сшила для ее частного гардероба.
В эпизоде, где Люся бежит по заснеженной дороге, у нее на руках — мои варежки. А маленькие дамские часики, которые носит главная героиня, до сих пор хранятся в заветном ящичке моего комода. Людмила Марковна подарила их мне после окончания съемок. Несмотря на солидный возраст, часы идут, и иногда я их надеваю. Этот хронометр да фотографии, где Люся запечатлена в сшитых мною нарядах, — и есть все мое богатство.
Говоря: «Я тоже вас люблю!» — я была абсолютно искренна. Моя привязанность к этой необыкновенной женщине росла с каждым днем. Будучи младше на двенадцать лет, я испытывала к ней чувство сродни материнскому. Восхищалась, жалела, остро переживала ее неудачи, боролась как могла с черным настроением, в которое Люся постоянно проваливалась.
Это на сцене и съемочной площадке Гурченко была сгустком энергии, фейерверком эмоций, остроумия и веселья. Дома ее улыбки можно было ждать месяцами. Иногда за весь вечер она не произносила ни слова. Лежала на кровати, прикрыв глаза или уставясь в сценарий. Костя, Елена Александровна, Маша ходили на цыпочках и «переговаривались» жестами. Включить телевизор — боже упаси! Любые звуки отвлекали, рассеивали Люсино внимание, «отсасывали» энергию, которую она, как аккумулятор, накапливала для завтрашних съемок или концерта.
Она постоянно учила очередную роль, погружалась в нее полностью. Жила в ней. Иногда окружающие терялись: а кто, собственно, сейчас перед ними? Люся Гурченко или «любимая женщина механика Гаврилова»? Если Гурченко вдруг заводила разговор «от себя самой», то почти всегда о том, как гадок и несправедлив мир, как неблагодарны и мелочны люди. Перебирание нанесенных давным-давно и свежих обид могло вылиться в многочасовой монолог.
Порой хотелось закричать: «Людмила Марковна, окститесь! Вы красивая, молодая! Вас любят зрители, обожают родные — мама, дочка, Костя. А я? Неужели вы думаете, что я готова сорваться по первому вашему зову только потому, что получаю за шитье деньги?» Мне, идеалистке, очень хотелось доказать Люсе, что мир не так плох, как она о нем думает. Не получилось. Ни у меня, ни у Кости... Ни у кого.
В середине девяностых, когда мы окончательно расстанемся, я начну изучать гороскопы, и они многое объяснят мне о Гурченко. Рожденная под знаком Скорпиона, она была обречена существовать в панцире, в броне, с жалом наизготовку. Только подойди, только посмей что-то сказать или сделать поперек — тут же получишь порцию яда!
Впрочем, в первые годы нашего знакомства скорпионью натуру Людмиле Марковне удавалось сдерживать. Если та и выплескивалась наружу — то только в жалобах близким на чужих. Своих в ту пору Люся не жалила. Не делала их жизнь невыносимой.
Рассказ о периоде, когда все изменилось, еще впереди, а сейчас на дворе 1978 год. Начало марта. Гурченко предстоит лечь в больницу, где из сломанной на съемках фильма «Мама» ноги врачи вынут металлическую пластину. Она очень боится: «А вдруг я умру прямо на столе? Вдруг не проснусь после наркоза?» Ее страх передается мне. Я не сплю ночами и чтобы скоротать время, шью блузку. Для нее. В подарок. Из заветного отреза голубого батиста.
Восьмого марта звонит Костя: «Операция прошла успешно. Завтра можешь Люсю навестить». Какое «завтра»?! Хватаю сверток с блузкой и несусь на «Войковскую», в ЦИТО. Ворота и калитка закрыты: время приема посетителей закончилось полчаса назад. Несколько минут топчусь на месте, а потом решаю перелезть через забор. И лезу!
Внутрь больницы попадаю через служебный вход, крадусь по коридорам, прячась за углом, дожидаюсь, когда медсестра отлучится с поста. Вот наконец и дверь ее палаты.
— Здравствуйте, Людмила Марковна! Я пришла поздравить вас с праздником и подарок принесла...
— Как же ты пробралась?
— Через забор.
Гурченко прикладывает блузку к груди и растроганно восклицает:
— Вот дура-то!
Там же, в палате, я получаю ответный подарок — губную помаду в блестящем серебристом футляре, пахнущую какими-то экзотическими ягодами и цветами. Я хранила ее лет двадцать, так ни разу и не использовав по назначению. Доставала изредка из заветного ящичка, нюхала и убирала обратно.
А другой презент Людмилы Марковны я продала. Был какой-то праздник — кажется, Первое мая. Я пришла в квартиру на «Маяковской» с красивым букетом. Хозяйка поставила его в вазу, и мы приступили к примерке очередного наряда. Вдруг телефонный звонок. Поговорив, Гурченко вернулась в комнату.
— Нас с Костей приглашают в гости. С пустыми руками идти неудобно — можно мы возьмем твой букет?
— Он же ваш. Распоряжайтесь как хотите.
Спустя пару недель, вернувшись с черноморских гастролей, Людмила Марковна вынула из чемодана холщовую сумку с напечатанной синей краской физиономией зарубежной дивы: «Это тебе. Сейчас очень модно».
Презент я, поблагодарив, приняла, но про себя фыркнула: «Безвкусица какая-то!» Следующим утром, однако, отправилась с «торбой» на работу. Девчонки-костюмерши ахнули:
— Какая сумка! Это ж самый писк! Где достала?
— Могу продать.
— За сколько?
— Три рубля.
Охотниц до «эксклюзива» нашлось множество — пришлось тянуть жребий. Через несколько дней во время очередной примерки Людмила Марковна поинтересовалась:
— Ты чего сумку мою не носишь?
— А я ее продала, — взгляд не прятала, смотрела Гурченко прямо в глаза.
— Костя, ты слышишь? — позвала мужа Люся. — Я ж тебе говорила, что Ирка за букет обидится!
Сейчас поймала себя на том, что в этих воспоминаниях иногда называю ее Люсей. При общении с Гурченко я позволила себе это единственный раз, о котором расскажу позже. Обычно же — только Людмила Марковна и только на «вы». Она меня звала Ирой, Костя в шутку — Иркой. И естественно — на «ты». Поначалу это сильно задевало: я хотела, чтобы меня не только любили, но и уважали.
Время от времени Гурченко освобождала гардероб от «вышедших из обращения» нарядов. Отпарывала кружевные воротники и манжеты, отрезала пуговицы, а расхристанные тряпки отправляла в Харьков родственникам. И вот однажды, принеся очередное платье, я услышала:
— Я тут шкаф разбирала. То, что никогда больше не надену, на кровать выложила. Все, что понравится, можешь взять себе.
— Спасибо, не надо.
Видимо, произнесено это было таким категоричным тоном, что больше подобных предложений не поступало. Зато посыпались купленные специально для меня подарки: из Чехословакии были привезены джинсы, из ГДР — джинсовая, украшенная шелковыми шнурами рубашка, из Венгрии — отрез ткани. Вручение каждого презента сопровождалось словами: «Машке ничего не привезла — только тебе».
Я от этих подарков задыхалась. Точнее — от невозможности отдарить. Однажды перешила для Люси жакет из старинного кружева. Надев его, Людмила Марковна пришла в восторг:
— Какая красота! А у меня для тебя кое-что есть...
Я помотала головой:
— Не нужно. Больше подарков от вас принимать не стану. Мне ответить нечем, а чувствовать себя обязанной я не привыкла.
— Ах не станешь?! — взвилась Гурченко.
Стянула с себя жакет и схватив за ворот, рванула со всей силы. Разорвала не по шву, а вдоль спинки — по узору. Швырнула половинки на пол и отвернувшись к окну, процедила:
— Чтоб ноги твоей здесь больше не было!
Это случилось в день открытия московской Олимпиады. Из репродукторов гремела жизнерадостная музыка, по разукрашенным флагами и транспарантами улицам гуляли нарядные веселые люди. А навстречу им брела я — сотрясаясь в рыданиях...
В качестве отлученной прожила месяц. Плакала день и ночь. Наконец не выдержала — набрала заветный номер:
— Людмила Марковна, здравствуйте. Это Ира.
— Ты где пропадала? — голос звучал ровно и даже приветливо. — Приходи. У меня тут идея нового платья созрела.
Порог квартиры перешагнула с бешено колотящимся сердцем, но хозяйка о произошедшей месяц назад сцене даже не упомянула. О «жертве» высочайшего гнева заговорила я:
— А жакет вы куда дели?
— В шкафу валяется.
— Дайте его мне — попробую починить.
Две или три ночи я корпела с иголкой над располосованным кружевом — и так его заштуковала, что потом место разрыва и сама не могла найти. Десять лет назад, в канун семидесятипятилетнего юбилея Людмилы Марковны, телеканалы повторяли старые передачи с ее участием. В одной, снятой на даче у Никиты Михалкова, Гурченко поет песни военных лет. В кружевном жакетике с короткими рукавами. Это он — тот самый...
Второй серьезный конфликт случился между нами спустя два года — в 1982-м. Однажды я осмелилась сказать, что устала и хочу уехать на пару недель к родственникам в Питер.
— И зачем ты туда едешь? — подозрительно прищурилась Людмила Марковна.
Попыталась ответить, но вдруг разрыдалась. Устать мне было от чего. Продолжая работать в «Останкино», многочисленные наряды для Людмилы Марковны я шила по ночам. Спала два-три часа в сутки и все равно постоянно слышала упреки в нерасторопности.
Вот и сейчас они посыпались градом. Потом Люся перешла к другим моим «грехам» — припомнила и Алису Фрейндлих, и других актрис-актеров, которыми я когда-то имела неосторожность восхититься. Заводилась все больше и больше, кричала так, что дрожали стены, а я, плача, твердила:
— Устала. Не могу больше...
Наконец Гурченко замолчала. Несколько минут наблюдала за моей тихой истерикой, а потом спокойно поинтересовалась:
— У тебя темные очки с собой? — Я помотала головой. — Темные очки женщина должна всегда носить в сумке, — наставительно заметила Людмила Марковна. — На всякий случай. — Обернулась и крикнула в глубину квартиры: — Костя! Позвони в кассу и закажи один билет до Ленинграда. Скажешь, для моей сестры.
В начале восьмидесятых, особенно в летние месяцы, с местами в поездах была напряженка, но билет для «сестры Гурченко», конечно, нашелся. В Питер ехала с одной-единственной мыслью: «Больше никогда не переступлю порог ее квартиры, никогда не позвоню». Три недели в любимом городе меня не оставляло ощущение эйфории: «Свободна!» Но как только вернулась в Москву, в душу начала прокрадываться тоска. Я чувствовала, что задыхаюсь, умираю без ощущения творческого полета и куража, переполнявших меня в те часы, когда сидя голова к голове — как две заговорщицы, мы с Гурченко сочиняли очередное платье.
Я начала писать Людмиле Марковне письма, в которых признавалась в любви, просила прощения за истерику, спрашивала, смогу ли когда-нибудь вернуть ее дружбу. Запечатанные конверты относила на почту или, пробравшись в подъезд дома на «Маяковке», опускала в Люсин ящик.
Все мои послания остались без ответа. И тогда я, купив несколько мотков серой пряжи, села за работу. Спинку и перед длинного, почти в пол, платья связала спицами мелким ажурным узором, манжеты и ворот — крючком, большими объемными цветами. Чтобы подчеркнуть осиную талию Люси, из тех же ниток сплела пояс с кистями.
С момента последней встречи прошло полгода, когда я, не попадая от волнения в дырочки диска, набрала номер квартиры на «Маяковке»:
— Добрый вечер, Людмила Марковна. Я вам платье связала.
— Да? Ну приноси.
И снова Хозяйка вела себя так, будто мы расстались только вчера — и при самых милых обстоятельствах. Уже прощаясь, Люся как бы между прочим спросила:
— В Ленинград-то тогда съездила?
— Да. Спасибо за билет.
— Тебе действительно надо было отдохнуть — я тебя загнала.
К связанному мною платью Гурченко купила серые сапоги на высоком каблуке и в этом комплекте снялась в телепередаче.
Однажды я подарила Люсе... свои волосы. На момент нашего знакомства Гурченко была блондинкой. Короткое каре, челка до бровей. Волосы тонкие, негустые, да еще и краской попорченные, а у меня — пепельно-русая вьющаяся грива. Людмила Марковна то и дело запускала в нее пальцы и сжав в горсти солидную прядь, вздыхала: «Всю жизнь завидовала хорошим волосам».
В очередной раз за комплиментом последовало распоряжение: «Ты их отрасти, а потом отрежешь. Я себе парик сделаю». Через несколько месяцев я коротко подстриглась, а отрезанные пряди принесла Людмиле Марковне. Парик получился хороший: волосы лежали естественно, будто свои, а пепельно-русый цвет был Люсе к лицу.
Чтобы как-то компенсировать урон, нанесенный моей внешности, на следующий день я появилась на съемочной площадке в яркой кофточке, с накрашенными ресницами и губами. И сразу попала под артобстрел Гурченко: «Ты чего это вырядилась и намалевалась?! Немедленно умойся!»
Приказ был безропотно выполнен, а из инцидента вынесен урок: любая попытка быть яркой и привлекательной рядом с Люсей — серьезный проступок. Больше подобных «вызовов» я себе не позволяла — месяцами ходила в одном и том же. Любое пополнение моего гардероба вызывало у Люси... нет, не зависть, а что-то вроде ревности. Как-то я связала себе кофточку из ангорки. Цвет пряжи выбрала неяркий — дубовая кора. Ажурная кокетка, рукава три четверти. Увидев обнову, Гурченко поджала губы:
— Себе-то вон какую связала, а как мне — так говно.
— Хотите, вам отдам?
— Нет уж, не надо.
— Я вам свяжу такую же.
И связала — кипенно-белую, которая Люсе очень шла.
Служить Хозяйке надо было днем и ночью. Принадлежать ей целиком и полностью. Контроль был жесточайшим. Если мы не уезжали вместе на гастроли или съемки, я должна была звонить три раза в день — докладывать, чем занимаюсь. Стоило Люсе услышать, что Ира позволила себе сесть перед телевизором или прилечь с книжкой, тут же следовало недовольное: «Хватит ерундой заниматься! Ты лучше платье мне пошей».
О том, чтобы я взяла заказ у кого-то из коллег Людмилы Марковны, нечего было и думать. Это при том, что в «Останкино» меня каждый день окружали актрисы и певицы. Однажды на съемках ко мне подошла Наталья Фатеева:
— Ира, вы не могли бы укоротить мне юбку?
— Хорошо. Приносите.
Вечером того же дня звоню Гурченко и рассказываю о просьбе Фатеевой. И чего только в ответ не слышу! И про себя, и — в первую очередь — про Фатееву... Всю ночь не сплю, придумывая, как, не обидев, отказать артистке, а Наталья, как на грех, приволакивает в «Останкино» гору вещей, которым требуется переделка. Сославшись на занятость, беру в работу только юбку.
«Я на вас так рассчитывала!» — расстраивается Фатеева и просит номер телефона: дескать, буду позванивать — узнавать, когда у вас появится для меня время. Умирая от стыда, что-то вру, но номер не даю.
Урок: в присутствии Люси нельзя никем восхищаться — был усвоен мною давно, после истории с портретом Алисы Фрейндлих, который, кстати, перед следующим визитом Людмилы Марковны я со стены сняла. Что толкнуло меня нарушить правило — сама в толк не возьму. Может то, что на сей раз объектом моего восторга был актер-мужчина? Вроде как Людмиле Марковне не соперник. В «Останкино» снимали телеспектакль «Сирано де Бержерак», главную роль играл Георгий Тараторкин. Играл потрясающе! Не в силах сдержать эмоций, я поделилась ими с Гурченко.
— «Тараторкин, Тараторкин», — передразнила Люся. — Ты что, думаешь, он с тобой спать будет?
Меня будто кипятком ошпарили.
— Я же о нем как об артисте говорю...
Гурченко пренебрежительно поморщилась и сделала нетерпеливый жест рукой: дескать, все, хватит об этом!
Любой мой контакт с мужчинами пресекался Людмилой Марковной на корню. Даже самый безобидный. Стоило на съемочной площадке или за кулисами концертного зала кому-то подойти, перекинуться парой фраз, тут же следовал допрос: «Что за мужик? О чем разговаривали? ...Костя!!! — звала Гурченко мужа. — Догони вон того мужика, узнай, кто он».
Даже боюсь представить, что было бы, если Людмила Марковна узнала бы о моем романе. К счастью, она так и осталась в неведении, а любовь у меня случилась такая, что хватило на всю жизнь. Он был необычайно красив — Ален Делон и Дин Рид «в одном флаконе». Умен, начитан, ироничен. Работал лесничим. Наверное, между нами все могло сложиться, если бы мой возлюбленный был свободен. Но он был женат.
Чтобы перевернуть романтическую и грустную страницу, скажу: я очень благодарна этому человеку и за счастливые часы, и за то, что поднял мою самооценку. Потом мне еще не раз встречались достойные мужчины, звали замуж, но позволить себе завести семью я не могла — ведь тогда пришлось бы пожертвовать дружбой с Люсей. Дружба... Наверное, я неверно выбрала слово. Дружба предполагает взаимную душевную отдачу, взаимную заботу. С моей стороны все это, несомненно, было. А вот с Люсиной...
Поначалу отсутствие добросердечного внимания компенсировалось приметами того, что Гурченко боится меня потерять. Я и запрет на общение с мужчинами объясняла этим страхом: ведь выйдя замуж, преданная костюмерша не смогла бы служить госпоже каждую минуту. Что же касается других примет... Да, Люся никогда не шла первой на примирение, да, слова «извини» и «я была неправа» в ее лексиконе отсутствовали. Тем не менее она могла, накричав ни за что ни про что, тут же все исправить.
Сидим с девчонками в костюмерной, латаем костюмы. Раздается звонок. «Ир, — зовет одна из коллег, — это тебя». Беру трубку и слышу дикий крик: «Чтоб я больше тебя никогда не видела, поняла?!! И писем мне никогда не пиши!!!» Не успеваю рта открыть — короткие гудки. Сижу напротив примерочного зеркала и тупо смотрю на свое отражение. В голове ворочается вопрос: «Здесь заплакать или уйти куда-нибудь, где никто не увидит?» Начинаю медленно, будто древняя старуха, подниматься на ноги — снова звонит телефон:
— Ир, это я. Взяла и сорвалась на тебя. Трубку бросила, а потом подумала: «Чего на человека наорала?» Ты когда придешь?
— Наверное, завтра — как договаривались...
— Ладно.
Спросить при встрече «С чего это вы давеча на меня наорали?» — да боже упаси! Я уже крепко усвоила: чтобы быть рядом с Гурченко, надо было прощать и засунув подальше свое «я», терпеть, терпеть и терпеть. На подобные жертвы способен только человек, который любит — бескорыстно и бесконечно... Именно так я и любила Люсю. Именно так ее любили и Елена Александровна, и Костя.
В доме все было подчинено Хозяйке, созданию для нее комфортных условий. Леля — так звали близкие Елену Александровну — с утра до ночи толклась на кухне, готовя любимые Люсины блюда: кнедлики из судака с тушеной свеклой, заваренный манкой куриный супчик, обжаренные с четырех сторон круглые сочные котлетки.
Готовила Елена Александровна изумительно и бросалась к плите, едва услышав, что Люся проголодалась или среди ночи вдруг захотела перекусить чем-то особенным. Леля никогда не жаловалась на усталость или недомогание, хотя при весе в сто пятьдесят килограммов и больном сердце кухонная работа была ей, конечно, в тягость.
Глядя на Костю, я не уставала поражаться: «И где Люся такого хорошего нашла?» Купервейс отдавал жене всего себя, растворялся в ней. Ладно бы сам при этом был каким-то бесталанным и ни на что, кроме служения и прислуживания, не годным! Но Бог наделил Костю редким аккомпаниаторским даром. Хороших пианистов много, аккомпаниаторы высокого класса — всегда наперечет.
У Гурченко и Купервейса был прекрасный тандем — и творческий, и личный. Он мог существовать долгие-долгие годы, если бы Люся мужа не унижала. Если бы не била постоянно по голове: «Не вылезай! Сиди в моей тени!» И Костя, боясь разгневать супругу, старался не вылезать. Он был кем-то вроде пажа или придворного порученца в Люсиной свите.
Словно кадр из кино, перед глазами встает картина: на гастролях в одном из периферийных городов мы совершаем «ревизию» местного универмага. Народ шныряет между прилавками. И тут в торговый зал вплывает Гурченко. Величественно, будто лебедь, движется мимо отделов и не замедляя шага, не поворачивая головы, одним только боковым зрением выхватывает из наваленных горо