Пожалуй, самая волнующая постановка сезона в Театре драмы имени М. Горького — «Черный монах» по небольшой повести Чехова.
Спектакль-эксперимент, поставленный актером театра (а теперь и режиссером) Игорем Сединым, подводит зрителя к самым темным безднам и гордым вершинам человеческого духа. Но вызывает острое желание держаться от них подальше — на стороне всего светлого, простого и рационального. Работать в саду — не безопаснее, чем философствовать, но всяко достойнее.
По сюжету ученый-философ Коврин, возомнив себя гением и спасителем человечества, лишается рассудка — на погибель себе и «обыкновенным людям», которые его любят.
Безумие приходит к герою в образе черного монаха — то ли галлюцинации, то ли беса-искусителя. Исполнитель роли черного монаха Иван Анопченко признается, что в этой работе он едва не сошел с ума сам и взбесил всех своих коллег.
— Да, я изводил всех в театре и вытрепал нервы друзьям, ночами по телефону рассказывая, какой ужас творится и как я, оказывается, ничего не могу. Хотя, чтобы я сам признал себя бездарностью, должно было произойти что-то необыкновенное, потому что я совершенно другого о себе мнения! Это был тяжелый период для моего самолюбия. Потому что я до последнего думал: ну все, провал! Наверное, режиссер на меня махнул рукой: до премьеры неделя, артиста уже не заменишь… Думаю: ну ладно, пусть я ноль. А спектакль-то получается красивый, тонкий, весь такой очаровательный. Выйду, сделаю что смогу, лишь бы не испортить!
— Что же такое с вами происходило?
— Я столкнулся с некоторой профессиональной расхлябанностью. Моей. Видите ли, в последнее время у нас, конечно, были хорошие постановки и хорошие режиссеры, но уже давно не было режиссера, который бы работал так подробно и качественно, настолько сильно застраивая спектакль…
— Что значит «застраивая»?
— Обычно бывает так: режиссер приходит, дает задачи, и вроде артисту все понятно, он их выполняет… А дальше происходит следующее: спектакль вышел, его играют, и на пятый-десятый раз артист может чуть-чуть расслабился, где-то недотянул, где-то импровизнул… Но это не вина артиста. Если артисту поставить жесткие задачи и четкие рамки, он из них не выпадет. А если режиссер приехал подкалымить, по-быстрому слабал постановку и уехал — то спектакль через какое-то время начинает разваливаться. Но Седин, как выяснилось, приступил к этой постановке подготовленным на двести процентов. Когда начались репетиции, он не был в поиске. Он пришел и сказал: я знаю, что надо делать, и мы будем делать вот это. Чаще всего режиссер смотрит артистов в спектаклях, выбирает определенный формат, темперамент, перекладывает его на те или иные роли, и ты, в общем-то, делаешь привычные вещи: что умеешь, то тебе и дали. А Седин сказал: то, что вы умеете, мне не надо, я вижу глубже, чем вы сами себя знаете и понимаете. И спектакль у него был выверен по миллиметрам: куда ты должен поставить ногу, на какой градус повернуть голову и в каком состоянии ты должен быть в эту секунду. Очень давно я не работал так. Может быть, у меня было всего три-четыре спектакля с такой режиссурой.
— Как вы думаете, почему режиссура была такой плотной? Ведь у Игоря Седина это только второй режиссерский опыт и первый спектакль, который вышел?
— Да, до этого у него была только дипломная работа. А теперь уже есть диплом режиссера, так что он профессионал. И, к счастью, его не заносит в эмоции, как всех артистов. У него есть мозги! Есть хорошая логика, математическая. Зная человека тринадцать лет с одной стороны, как артиста, — было непривычно вдруг столкнуться с ним как с режиссером. Мы спорили дико. И надо сказать, что скандалы были только с моей стороны. Я говорил: «Нет, я этого не понимаю, не принимаю, а то, чего от меня хотите, я совсем не могу сделать, согласен, я бездарность, снимайте меня с роли»… Режиссер отвечал: «А я вижу, что ты можешь!» И по тому, как это говорилось, я понимал: человек не врет. Просто мне мешает моя глубинная лень.
— Можно ли здесь привести примеры?
— В основном это связано с внутренним состоянием. Но были и моменты, связанные с моей физической профессиональной подготовкой, не самой идеальной. Все эти прыжки, падения и прочее. Вылететь ниоткуда в воздух на два метра и приземлиться, и при этом еще играть! Жаль, что никто не снимал, как мы начинали репетировать. Когда меня стали подбрасывать на специальных штуках — ничего не получалось, потому что я вцеплялся руками и не летел никуда. Все парни в театре прыгали, чтобы показать мне: «Ну вот, ну легко же!» В какой-то момент я начал выпрыгивать, падать на колени и в ужасе закрывать голову руками. А когда дошло дело до падений назад, меня колотило, руки-ноги не разгибались. И тут уже пацаны не могли мне показать, как это легко: из троих двое не смогли упасть, потому что это очень страшно. Была пара неудачных падений… Однажды я, как в «Матрице» переворачиваясь, умудрился приземлиться на три кости и замер: «Так, думаю, все… ли… цело?» Это был уже прогон, за кулисами народ сбежался, все смотрят на меня и шепчут: «Что, что с тобой?» А у меня от ужаса язык онемел. Но, слава богу, как-то наловчился. Сейчас перед спектаклем я не репетирую, потому что боюсь, а во время спектакля уже никуда не денешься: надо это сделать. Может быть, за счет этого даже и эффект острее.
— Поговорим о вашем образе, о черном монахе. Кого или что вы играете?
— Для меня ровно пятьдесят на пятьдесят: либо это действительно какая-то сущность извне, либо порождение больного мозга Коврина. У Чехова о монахе говорится как о призраке, но тут для меня была бы опасность сыграть «тень отца Гамлета», а это глупо. И я рад, что получил задачу значительно сложнее. Наверное, в большей степени я играю все-таки проявление шизофрении. Несколько раз в финальной сцене у меня было ощущение, что еще секунда или две — и у меня самого сейчас съедет крыша… Я почувствовал, что это вполне возможно: сойти с ума оттого, что заигрался. Но в этом есть и особый драйв — подойти к критической точке и не переступить черту.
— А что для вас значит текст, который вы произносите? Монах ведь не просто обольщает героя гениальностью. Он говорит о высоком призвании, о служении вечной правде… А с другой стороны — о том, что без таких, как Коврин, человечество, «развиваясь естественным порядком, долго бы еще ждало конца своей земной истории. Вы же на несколько тысяч лет раньше введете его в царство вечной правды». Звучит довольно издевательски. Это можно понять как: «такие, как вы, угробят человечество намного раньше срока».
— Да, да. Но, я думаю, в этом куске текста монах Коврина все-таки обольщает.
— Ну а вообще у монаха есть какая-то своя правда?
— Думаю, есть. У монаха цель — отнять: разум, жизнь, здоровье — пусть зритель сам решает, что именно. В этом смысле мне очень нравится игра с ботинками: монах отдает Коврину свои старые ботинки и завладевает его новыми. Вообще, у индусов новая обувь — это новая карма. Если ты потерял обувь — радуйся, а если у тебя ее украли — еще лучше. Значит, у тебя старая жизнь отвалилась, грехи прощены. Конечно, когда режиссер придумал этот символ, он не имел в виду индусов. Но меня очень грела эта мысль. Пусть речь не о карме, но о жизни. Мои старые ботинки уже изношены. И, после того как Коврин сам, добровольно надевает на меня свою новую обувь, я буду идти еще тысячу лет, пока ботинки снова не износятся. Тогда я буду искать нового Коврина: с зачатками гениальности или просто того, кто поддастся искушению. И снова буду делать свое черное дело.
— Значит, черный монах — сущность однозначно злонамеренная?
— Видимо, да.
— А что вы думаете о высоком призвании, о служении? У вас ведь тоже оно есть?
— Я не очень люблю, когда говорят, что мы служим святому искусству. Я считаю, мы занимаемся ремеслом. Как на заводе слесарь вытачивает детали, и если в детали есть погрешность, механизм сломается. То же самое и в театре. Роман Чехонадский, который в спектакле играет Коврина (самый требовательный к себе артист, которого я знаю), однажды сказал мне, что сущность нашей профессии сводится к одному слову: «Нравиться». Я с этим согласен: профессия — нравиться! Но с другой стороны, как сказал Михаил Щепкин: «Священнодействуй или убирайся вон!» Бывают моменты, когда в театре я чувствую себя так же, как в церкви. Не думаю, что это кощунство. Скорее, это разные дороги на один вокзал. Да, может быть, это и служение. Но священнодействовать — не значит безумствовать. Например, есть у нас спектакль «Последнее причастие». Перед тем как его играть, люди у нас за несколько дней затихают и начинают как-то так беречь друг друга. Это единственный спектакль, где я на сцене плачу совсем по-настоящему, да так, что трудно остановиться. Но именно в этот момент отмечаешь про себя, что ты все сделал по-честному, зрители будут довольны!
— Репетируете ли вы сейчас что-нибудь новое?
— В театре готовятся две новые постановки, но в них я не занят. Я очень надеюсь, что Игорь Седин получит разрешение еще на одну постановку — не скажу какую, но такой серьезный материал бывает, наверное, раз в тридцать лет. То есть, конечно, у нас был и «Гамлет», и это было прекрасно. Но это…
— Современная пьеса?
— Да, новая. То, что Игорь выбрал и чем он горит… мы все готовы и очень хотим сыграть. Хотя я и трепещу, и волнуюсь, и побаиваюсь. Потому что это снова будет вызов.