"Никакой политики в ее действиях нет, а только любовь". История одной семьи
Гражданская война, бегство из России, скитания в эмиграции, возвращение на последнем пароходе, расстрел мужа, тюрьма, чудесное освобождение – все это выпало на долю одной женщины, Нины Назаровны Гершкович, красавицы с огненными глазами, чью бурную жизнь на фоне бурного века восстановила по крупицам ее внучка, Нина Михайловна Светлова. Она рассказала корреспонденту Север. Реалии о том, как ей с братом удалось собрать семейную хронику.
Семья Нины Михайловной Светловой – очень типичная советская семья, в том смысле, что внутри этой семьи ничего не рассказывалось. Как в тысячах других семей, здесь боялись своего прошлого, правдивый рассказ о котором мог стоить семейного благополучия, а, возможно, и будущего подрастающим детям. Типично и признание Нины Светловой о том, что пока все были живы, она не догадалась их расспросить об их жизни, и только когда все умерли, у младшего поколения пробудился интерес к истории семьи. Нетипично другое – то упорство, с которым Нина Светлова со своим братом Евгением принялись за дело, и как много они нашли.
– Бабушку звали Нина Назаровна, она очень маленькими порциями что-то рассказывала о себе, приговаривая: "Про это никому рассказывать нельзя". Она незаконнорожденная, при рождении, вероятно, была записана как Олейникова. Потом она была Немтинова. А последний муж – Гершкович, под этой фамилией она умерла. Я ничего не спрашивала, но очень хорошо все запомнила, и потом, когда мы с братом начали все это раскручивать, оказалось, что она говорила правду, все ее рассказы совпали с документами.
Нина Светлова интересовалась судьбой своей бабушки, которую невозможно отделить от судьбы ее матери, прабабушки Световой, в жизни которой оказалось много сложностей и загадок, начиная с ее фамилии.
– Моя прабабушка, Любовь Терентьевна Олейникова, родилась в 1900 году на хуторе около Ростова-на-Дону. Как многие молодые девушки, она пошла в услужение в город и оказалась в Нахичевани. Я прабабушку тоже помню, она умерла, когда я была в третьем классе. И вот она попала в услужение к богатому армянскому купцу, купец ее полюбил и захотел на ней жениться. Но братья купца ему не разрешили. Так родилась моя бабушка, наполовину украинка, наполовину армянка. Она училась в гимназии, то есть этот купец, вероятно, все-таки ее содержал. Шесть классов гимназии она окончила, потом в ее жизни большой провал, а в начале 1919 года она появляется в Новороссийске, в котором в то время были белые. Там же оказался Михаил Петрович Немтинов, уроженец Петербурга, который после школы прапорщиков направлен был в Русский экспедиционный корпус во Франции, но, когда заключили Брестский мир, он вернулся в Россию. В Новороссийске, занятом белыми, он служил в караульной роте. И вот каким-то образом он встретился с моей бабушкой. Бабушка вышла за него замуж. Немтинов, белый офицер, уже был в Деникинской армии, подпоручик. На Новороссийск наступали красные, и ее как жену офицера отправили вместе с семьями военнослужащих на Принцевы острова. А Немтинов остался. Вероятно, он потом с Врангелем был в Крыму и попал в Константинополь. Там они с бабушкой соединились – и оказались в лагере Тузла, которым заведовали англичане. В этом лагере был Илья Леонтьевич Брунс, московский немец, который окончил реальное училище при Реформатской церкви, был на Русско-японской войне, получил Георгиевский крест, потом жил какое-то время в Москве. Этот Брунс, как мы выяснили с братом, и есть родной отец моей матери, то есть наш кровный дед. Впрочем, обо всем по порядку.
История Ильи Брунса заслуживает отдельной главы – это настоящая Одиссея. Его кидало с войны на войну, от красных к белым, из госпиталя в госпиталь. Придя с Русско-японской войны, он работал в Москве продавцом парфюмерии у Мюр и Мерилиза, потом в компании "Зингер", где к 1912 году дослужился до заведующего отделением. Во время короткой передышки между Русско-японской и Первой мировой он успел жениться, его жену звали Мария Ивановна, она была из староверов, у них на Тверской улице был магазин игрушек. Нине Светловой удалось восстановить приключения своего деда: мобилизованный на Первую мировую в 1914, через два года на Юго-Западном фронте он получает ранение и попадает в плен, далее следует неудачный побег, а в 1918 году – удачный. Брунс оказывается в советской Москве, находит работу, но когда к Москве подходит Деникин, Брунса снова забирают в армию, уже в Красную. Его отправляют на фронт интендантом и помощником бухгалтера, видимо, бывшим белым офицерам все же не очень доверяли. В более или менее спокойное время разрешено было брать в тыловые части членов семьи, так что на фронте он был с женой и матерью. С наступлением белых велено было отправить семьи обратно, он поехал сопровождать мать и жену, чтобы посадить их на поезд, и там, по словам Нины Светловой, произошло что-то непонятное. По рассказам Брунса, он попал на мамонтовский разъезд, и его взяли в плен, чуть не расстреляли, но в штабе появился полковник Докукин, известный ему еще по Русско-японской войне, и его быстро зачислили в Марковский офицерский полк рядовым. Там он пробыл около недели, а потом красные атаковали, Брунса очень тяжело ранили и санитарными поездами отправили в Грецию. Он доехал до Пирея и попал в Морской госпиталь королевы Ольги.
– Кость руки у него все время гнила, и местные сказали: "Вас может спасти только один доктор – Алексинский, но он работает в Севастополе" – рассказывает Нина Светлова. – Брунса перевезли в Севастополь, доктор Алексинский сделал ему операцию, а через три дня была эвакуация Крыма, и он с Морским госпиталем попал в Константинополь. Выздоровел и направился в тот самый беженский лагерь Тузла, где была моя бабушка со своим мужем. Брунс, опытный в житейских делах, занял в лагере выгодное место “кухонного мужика”. Через год, когда лагерь расформировали, там образовалась дружеская компания, куда входили и бабушка с Немтиновым, и они все переехали в Софию. Там моя бабушка и Илья Леонтьевич Брунс вместе ходили на работу в шляпное ателье и делали искусственные цветы. Как-то странно представить за этим занятием ветерана трех войн, но это был практичный немец, ему надо было зарабатывать деньги. А Немтинов оставался дома, он как бы ощущал себя белой костью: он же и гимназию в Петербурге окончил, и поступил в университет, хотя практически не учился. Ну, и у бабушки с Брунсом начался роман. И уже они вдвоем уехали в Пловдив, и там в мае 1923 года родилась моя мама.
– Как вам удалось восстановить с такими подробностями такую запутанную историю?
– Бабушка нам рассказывала только какие-то краткие сведения, а мы все это узнали из допросов НКВД. Вся история Брунса и бабушки, всплыла из дел НКВДэшных. Бабушка и Брунс вступили в организацию Совнарод, Союз возвращения на родину, но Брунс поругался с руководством, вышел из этого союза, а бабушка осталась. Она рассказывала, что у них отношения разладились, хотя они продолжали жить в одной комнате. Что Совнарод, что Российский Красный Крест – это были организации, созданные нашими чекистами, там в руководстве были сплошь чекисты, я это все проверяла, да это особо и не скрывается. А 9 июня 1923 года в Болгарии случился политический переворот, и новое правительство не стало терпеть таких организаций, им было приказано немедленно покинуть Болгарию. Бабушка рассказывала, что она совершено случайно узнала, что из Варны отправляется последний пароход в Россию. И она с моей трехмесячной мамой села в поезд, доехала до Варны, погрузилась на этот последний пароход, который назывался "Буг".
– И как ей места хватило, на последний-то…
– Есть книги – "Русская военная эмиграция", три тома, составленные из документов и донесений. Там есть доклад о трагической посадке на "Буг". Там творилось что-то ужасное, наши власти хотели, чтобы садились люди по спискам организаций Совнарод и Красный Крест, а болгары придвинули еще одни сходни и сажали всех, чуть ли не насильно. Во всяком случае, совершенно случайно, как говорит моя бабушка, на этом пароходе отказался и Брунс. Что там произошло на самом деле, очень трудно понять. Они прибыли в Новороссийск, а там – карантинные лагеря, допросы. Брунс был признан подозрительным и этапом через всю страну отправлен в Москву, в Бутырскую тюрьму. А бабушку мою, как невиновную, непричастную ни к каким военным действиям, с моей мамой отпустили в Баку, где в то время, оказывается, жила прабабушка. То есть она, вообще-то, жила в Нахичевани, на Дону, а в 1923 году оказалась в Баку. В общем, бабушку отпустили к ее матери в Баку. Но поскольку она прибыла из Болгарии, то оставалась под подозрением – не шпионка ли, и на полгода попала под надзор ГПУ, должна была ходить и отмечаться.
Светловой с братом невероятно повезло – ведь только из бабушкиного дела они узнали, что их дедом является Илья Леонтьевич Брунс, о котором в семье молчали. Брат нашел деда по спискам "Мемориала" и узнал, что его расстреляли в Москве в 1938 году. Сотрудница архива, которая показывала им дело бабушки, посоветовала написать на Лубянку, попросить дело Брунса.
– И нам прислали из Москвы дело Брунса 1923 года из карантинного лагеря, где его допрашивали, все выясняли, и он десять раз рассказывал свою историю. Мы все это прочли, сейчас это, наверное, было бы невозможно. Причем у нас не было никаких документов о родстве с Брунсом, мы же не нашли метрики моей мамы. По документам мама была Ирина Михайловна Немтинова, по имени бабушкиного мужа. То есть Брунс вообще как бы ни при чем, она о нем ничего не знала – о своем настоящем отце. Так вот, мы читали это дело 1923 года, это вам не 1937-ой, оно толстое, пухлое, там много всяких свидетельств, в частности, о том, что он осуждал некоторые действия советской власти. Ему дали три года, он сидел в Бутырке, а потом был выслан на два года в Тверь. Его жена хлопотала за него, писала в Комитет помощи политзаключенным, но ничего не помогло. В 1928 году Брунсу разрешили вернуться в Москву, а в 1937-м его снова взяли.
Дело Брунса 1937 года разительно отличается от первого дела, подробного и пухлого: оно совсем тоненькое, в нем всего 28 страниц, вместе со свидетельством о смерти и справкой и реабилитации. Есть там и доносы, свидетельства сослуживцев Ильи Брунса, славившегося невоздержанностью на язык. Вот как отзывался он о процессе над Каменевым и Зиновьевым: "Неверно судят этих людей, они ни в чем не виновны, и, кроме того, им не дают никакой защиты, это совсем неверно". И процесс над Тухачевском Брунс не одобрил: "Не может быть, чтобы такие люди как Тухачевский и другие, которых судят как врагов народа, были предателями своей родины, ведь они находились у руководства Красной Армии и Советской власти". Чтобы написать обвинительное заключение, сержанту госбезопасности Краснопресненского райотдела УНКВД понадобилось всего четыре дня, прошедших после первого допроса. Илья Брунс свою вину не признал. Всего через три недели после его ареста, 17 ноября 1937 года, особая тройка подписала ему смертный приговор, и уже через два дня его расстреляли на Бутовском полигоне.
– Бабушка вполне могла и не знать о расстреле мужа. Она была красавица, подруги, друзья называли ее "черным дьяволом". Ну, такое смешение кровей, все понятно. В Баку, буквально на улице, она познакомилась с ленинградцем Альбертом Юльевичем Розенблатом – так у нее третий мужчина появился. Он работал в Новгородском промышленный тресте, контора была в Ленинграде. Это был 1923 год, НЭП. Трест закупал в Новгородской области всякие мелкие товары и очень быстро раскрутился, у них было представительство в Баку, где Розенблат служил управляющим. А в Ленинграде у него были жена и сын. Но бабушка говорила, что с 1925 года она жила в Ленинграде. Уехала она туда одна, оставив дочку и маму в Баку.
В 1933 году Альберт Розенблат умер на руках у своей жены. В 1934 году к бабушке в Ленинград приехали ее мама и дочка. А в 1938-м бабушку забрали. Нина Светлова знала, что она сидела здесь, в Ленинграде: бабушка оставила ей пачку документов, фотографий, среди которых была и справка об освобождении с номером дела. В начале 2000-х Нина Светлова с братом пошли с этой справкой в Большой дом, и им выдали ее дело. Оно оказалось ценнейшим источником информации о семье.
– А что предшествовало аресту бабушки? И по какой статье она была арестована?
– 58.6, "Контрреволюционная агитация". На допросы как свидетелей призвали ее подругу и соседа по квартире, которых я очень хорошо помню, и все говорили, что она нервнобольная, боится выходить на улицу, ни с кем не общается, никакой агитации не ведет.
– О тюрьме она вам рассказывала?
– Да. Сначала она сидела в следственной тюрьме на Воинова, говорила, что там были большие подвалы и она слышала крики людей, которых били. Но она говорила, что ее никто не тронул пальцем. Потому что у нее были такие глаза, что мужчина тронуть ее не мог. Хотите – верьте, хотите – нет. И потом она сказала, что следователи поняли, что никакой политики в ее действиях нет, а только одна любовь. Эту фразу я запомнила, но я ничего не спрашивала тогда. Бабушку арестовали в июне 1938-го, а в августе Ежов почувствовал, что надвигаются какие-то события, я читала, что он говорил – надо поскорее заканчивать все дела, чтобы на нас меньше было компромата. Мне кажется, что дело бабушки совпало со смещением Ежова и приходом Берии. У нее первый допрос был в начале августа, а второй – в декабре. И было еще обследование у врача, который подтвердил, что у нее тяжелое психическое состояние. И как-то все так сложилось, Ежова поменяли, и бабушку выпустили – 2 января 1939 года. Но перед этим ее перевели в женскую тюрьму, на Арсенальной набережной – и выпустили уже оттуда. А в квартиру нашу на Кирочной, пока бабушка сидела, вернулся из магаданской ссылки еще один мужчина – Михаил Семенович Гершкович. Он сам из Сочи, а в Магадане сидел по экономической статье. Он окончил землемерное училище, поэтому пригодился на строительстве Колымской трассы, где он остался еще на два года вольнонаемным, уже по своей специальности работал.
– А комната за ним оставалась?
– Вообще, в этой квартире жили все его родственники, но в этой комнате поселили почему-то мою бабушку. Может быть, она была пустая, непонятно. Я посылала в Магадан запрос, и мне прислали это дело. Когда я родилась, Михаил Семенович Гершкович был бабушкин муж, и он для меня был дедушкой. Я про других ничего не знала. Его в 1937 году освободили, и когда его рассчитывали, ему полагалась компенсация за все неотгулянные отпуска, расчет за работу, сколько-то килограммов груза, он имел право увезти чуть ли не целый вагон нажитого добра. Бабушка говорила: "Он приехал с большими деньгами". Уже в апреле 1939 года она вышла за него замуж, поменяла фамилию и до конца жизни была Гершкович. С этого момента жизнь потекла безо всяких арестов.
– А вы помните бабушку, какая она была?
– Бабушка моя была очень организованная, у нее все было расписано. Я потом уже, задним числом, поняла, что в Болгарии в лагере было очень тяжело жить. Мы в Москве смотрели дела лагеря Тузла – там постоянно чего-то не хватало, они все время просили: "Пришлите ложки… Пришлите мыло…" Может, поэтому, хотя у бабушки не было никаких драгоценностей, золота, а вот посуду хорошую она любила. И у нее была большая коробка с импортным мылом – очень красивые бумажки, и очень вкусно пахло оно. Хотя у нее было много мужчин, но ей всегда хотелось домашнего уюта.
– Да и мужчин много было, возможно, потому что жизнь постоянно бросала ее из стороны в сторону.
– Она в конце жизни наблюдалась в психдиспансере, боялась оставаться одна, то есть ей все время нужна была опора. С дедушкой, конечно, ей повезло. Она мне говорила, что есть материал, из которого можно что-то сделать, а есть материал, из которого ничего сделать нельзя. Дедушка был материалом, из которого она смогла сделать себе опору. Конечно, маму мою она бросила в Баку, и в Ленинграде мама тоже чувствовала себя брошенной, у них были ужасные отношения. И я все свое детство бултыхалась между ними, как между двумя огнями. В семье все было достаточно сдержанно в выражении чувств, никто не обнимал никого, не целовал.
– А почему вы с братом, когда уже никого не было в живых, решили узнать историю семьи?
– Мне этого все время хотелось. Я уже сказала, что отношения у нас были холодные, сдержанные. И я бабушку и маму спрашивать не решалась, хотя мне было интересно. Ну, а потом они ушли, а загадка осталась, какая-то черная дыра, непонятно, что там было – какой-то Немтинов, какой-то Альберт, которого мама моя помнила. Мама тоже, если что-то и говорила, то очень-очень кратко. Она сначала думала, что этот Альберт ее отец, про Брунса она ничего не знала, и бабушка, конечно, крепко-накрепко язык за зубами держала. Не знаю, сказала ли она дедушке про Брунса.
– Наверное, боялась, он же белогвардеец, репрессированный – беда для анкеты…
– Боялась, да. Так она и мне говорила: "Только это никому рассказывать нельзя". Она кратко говорила, что жила в Нахичевани, что была незаконнорожденная, поскольку братья не разрешили ее отцу жениться на матери. Между прочим, моя прабабушка сохранила даже фотографии с этим армянским купцом, где, как положено, он сидит, а она стоит. Мы смотрели адресные книги Нахичевани, Ростова, и, зная бабушкино отчество – Назаровна, мы такого купца нашли, нашли его дом в Нахичевани, но подтвердить этого, конечно, не можем… Фамилия его Богданов, и это понятно, у армян было много русифицированных фамилий. У него в Баку был то ли дом, то ли лавка, они мясом торговали, вот почему, наверное, моя прабабушка оказалась в Баку. Баку, как говорят многие, на самом деле, армянский город, там раньше очень много было армян. Она рассказывала кое-что про этого купца, рассказывала, что училась в гимназии, рассказывала про Болгарию – и о том, что ее везде принимали за свою. Понятно, у нее восточный тип лица. Она вспоминала, что хорошо говорила и даже думала по-болгарски. Она называла только основные вехи, безо всякой политики, и про любовь не рассказывала.
– Она, наверное, и в старости была все еще красивая?
– Да-да, она была восточная женщина, тяжелое лицо, орлиный нос с горбинкой. У меня была фотография пожилой Ахматовой, и когда ко мне приходили подружки, с которыми я в школе училась, и которые знали мою бабушку, они спрашивали: "Это что, твоя бабушка?"
– А когда бабушка умерла, вам сколько лет было?
– Бабушка умерла в 1981 году, на 81-м году жизни, так что я вполне уже взрослая девушка была. Но вот не расспрашивала ее. Наверное, ей хотелось рассказать, но она сказала как-то: "Я не могу тебе говорить, ты меня осудишь". Что-то она хотела сказать про любовь. А я ей говорю с юношеским максимализмом: "Ну, как можно за любовь осудить? Все, что угодно, кроме того, чтобы использовать любовь в корыстных целях, а все остальное – пожалуйста". Но как-то она все равно не решилась. Так что, я думаю, и корысть тоже была. Ну, смотря какая корысть. Просто чтобы рядом было плечо – вот и вся корысть.