Новый сборник в серии «Москва: место встречи», выходящий в июле в «Редакции Елены Шубиной», — это 39 текстов современных писателей, среди которых драматурги и поэты, прозаики и критики. Это приглашение к разговору о разных формах телесности, любви и нелюбви, памяти и забвении. «Сноб» публикует текст Дмитрий Воденникова «Не стыдно».
Как стыдно стариться. Как об этом хорошо Елена Шварц написала:
Как стыдно стариться —
Не знаю почему,
Ведь я зарока не давала
Не уходить в ночную тьму,
Не ускользать во мрак подвала,
Себе сединами светя,
Я и себе не обещала,
Что буду вечное дитя.
Но все ж неловко мне невольно,
Всем увяданье очевидно.
Я знаю — почему так больно,
Но почему так стыдно, стыдно?
Несешь себя, как мешок, как сундук (нет, сундук — неверно, он с углами, твердый, а ты мягкий), как вопрос: зачем?
И вроде любят тебя. И хотят даже.
Но ведь на то и есть наша воля цветка — какая разница, что нас любят и хотят: мы сами себе судия, самый безжалостный.
Я давно хотел написать об этом текст. О том, как отпускают тебе грехи сны. Как ты выскальзываешь там из тела. Как молодеешь.
И даже написал однажды:
«О том, что бывают такие сны, не те глубокие ночные, а легкие, поверхностные, при досыпании: когда ты проснулся уже, но снова скользнул под лед, спишь, видишь какие-то картинки, быстрые сюжеты, но ясно уже знаешь, что это твой последний утренний сон. Как будто ты уже на поверхности, скоро вынырнешь, как будто ты видишь этот сон уже не в голове, а в подглазье, под сонными веками».
И вот эти сны предутренние — всегда не о тебе, о других.
Ты все про тех героев знаешь: и что они думали, и что хотели.
...Рассказал даже об этом одному своему приятелю, а он мне ответил:
— У меня недавно был как раз такой сон. Акварельный, условный. Там я общался с дедушкой, и он «перелистывался». Стал сперва таким, каким я помню его пять лет назад. Потом — как десять лет. Это одновременно восхитило и испугало. Для меня ведь он всегда был плюс-минус одним и тем же.
(Это я тоже однажды написал.)
Не страшно, Господи, стареть,
хоть мне сперва противно было
(а что, приятно одному лежать
комочком в собственном стихотворенье?):
все восхищались? все меня жалели?
Все — Димочкой хотели называть?
До сих пор зовут. Ну и зачем это мне?
Где та грань, после которой можно вздохнуть спокойно?
У Лимонова был прекрасный текст про это:
«Я дал согласие на участие в съемках фильма обо мне, когда узнал, что съемки состоятся в нескольких странах. Поскольку возникло желание смахнуть из сознания прошлое и заменить давно надоевшие эпизоды новыми. Удалось? Удалось полностью».
Лимонов уже старик, и он собирается в путь. Он не берет чемодан, он не заморачивается — только сумка. Он и раньше без чемодана ходил.
«Я хожу по Нью-Йорку — своему большому дому — налегке, не очень перегружая себя одеждой, и почти никогда ничего не несу, не загромождаю свои руки».
Старик не только не загромождает себе руки, он себе и сердце не загромождает:
«На самом деле человек в старости не болеет, а подвергается нападениям смерти. Она его кусает, душит, сдавливает своими клыками, порой отступает, затем опять наваливается. Человеку представляется, что это очередная болезнь. Но это не болезнь, это смерть его выкручивает. Она хочет своего, пришла ему пора обратиться в другую форму. Ах, как он не хочет, он же к этой привык! Отдай, дурень, это тело! Тебе оно будет ненужным более. Ты перейдешь к более высоким формам жизни (или к более низким, или к ничему). Опять-таки: зачем я езжу по странам? Ну ясно, фильм обо мне снимают. Такую форму предложили. А если глубже? Ну, я болен и ищу мою, свою, его, героя, смерть. Достойную меня. Но смерти не нашел».
Так тело освобождается от надежд.
Учитесь у Лимонова:
«Я дал согласие на участие в съемках фильма обо мне, когда узнал, что съемки состоятся в нескольких странах. Поскольку возникло желание смахнуть из сознания прошлое и заменить давно надоевшие эпизоды новыми. Удалось? Удалось полностью».
Пусть и нам повезет. Мы умрем, сядем в веселую ослепительную машинку (гуди, гуди, отражайся в весенних витринах, пугай прохожих), там нам предложат покурить. Но мы не захотим.
...Где же он был? Не могу вспомнить. Этот полуподвал по пути от Сокольников до Преображенки, еще далеко до кладбища, только-только перейдя мост.
Но где-то там был этот кафетерий.
Жалкие три-четыре пирожных на выбор (песочное кольцо, да разве это пирожное? какая-то ватрушка — опять не пирожное; может, третье было пирожным? третье не помню). Советский кофе с молоком, сразу воедино, без выбора, из какой-то алюминиевой бадьи с надписью «Кофе» (тут не обманули). И бутерброды с докторской колбасой.
Вот докторскую колбасу на белом хлебе я помню.
Ну шел я в четырнадцать лет из библиотеки или с кладбища (что, впрочем, одно и то же). Ну чего мне было туда заходить? Дом через полтора километра. Разве я есть хотел? Нет. Разве я докторской колбасы не видел? Видел. Не больно-то и хотелось... (Но очень хотелось.)
И вот я захожу туда — и прошу кофе из чайника с надписью «Кофе». И бутерброд с докторской колбасой без запаха колбасы.
И колбаса — розовая, как поцелуй поросенка.
И кажется, ничего вкуснее в жизни своей я не ел.
...А если свернуть в переулок, не доходя до трамвайных линий, то попадаешь в Потерянный закуток, но без названья. И выбиты окна, и дом нежилой. На стене написано: «Нужно подумать, время не время, рисую слова, уходят сомнения». И зелень, как дым. И надо подумать, но время уходит. Деловое, как докторская колбаса.
Время! Не уходи.