50 лет назад, 28 октября 1969 года умер Корней Иванович Чуковский
КИЧ-первооткрыватель: Посади меня на шкаф!
«Уше-вывёртывание, голово-отрубание, пополам-перепиливание»
А Корней какой же расы, что никто его не понял? Тэффи
Всё рожь кругом, как степь живая,
Ни замков, ни морей, ни гор…
Спасибо, сторона родная,
За твой врачующий простор.
Некрасов
Удар зубодробительный,
Удар искросыпительный,
Удар скуловорот
Чуковский
А ведь «зубодробительные», до оскорблений, филологические битвы по поводу Чуковского, по поводу его жизни, корреспонденций и др. ведутся до сих пор! Критики ругают авторов за описательную сомнительность, литераторы отбиваются «художественностью» изложения и свободой волеизъявления в творчестве. Вплоть до личных пристрастий, переходящих в силлогические обиды: мол, вы жена известного литератора, значит, ЖЗЛ составляли не вы, а ваш муж; следовательно, это фальшивка, а не книга! (Полемика в НЛО за 2008—2009 гг. вокруг ЖЗЛ И. Лукьяновой о Чуковском. Есть и более свежие «битвы» за причастность и достоверность: в НЛО-2014, «Воплях»-2013. Об отношениях А. Храбровицкого и Чуковского, например.) Но не суть…
А суть в том, что как же это по-Чуковски! — восклицаю я. Как всё смахивает на эпоху громогласной победы над фашизмом, весьма пресыщенную эмоциями — от крайнего негатива с «глупыми детскими сказками», по выражению СМИ. От обвинений в пошлости, чуть ли не предательстве. (Довоенная, послевоенная травля Чуковского, Маршака, Хармса и др., пишущих для детей.) До наоборот: подхалимажа и восхваления в скором будущем. Но… уж такова участь всех гениев. (Сам Чуковский, кстати, сызмала трудолюбивый и скромный, никогда не признавал за собою даже намёка на талант, — авт.)
Интересно, что воспоминаний о Чуковском авторства современников-одногодков практически нет — он прошёл долгий путь, многие судьбы, многих сверстников оставив позади.
Б. Лифшиц, расстрелянный в 1938-м; долгожительница М. Шагинян (почти ровесница КИЧ[1]). К. Федин, Каверин, К. Лозовская, Берестов. М. Петровский, упомянутый в связи с аббревиатурой КИЧ: — автор книги о К. Чуковском, вышедшей ещё при жизни последнего; В. Непомнящий — все они в разной степени младше Корнея Ивановича. А кое-кто познакомился с ним, будучи ещё ребёнком, школьником.
Особняком стоят реминисценции, — точнее, свежие впечатления и критические заметки от общения, встреч, — его старших товарищей В. Розанова, Горького, Вяч. Иванова. Несомненно, огромную ценность представляют дневниковые записи детей, внуков КИЧа. Которыми я и воспользовался при составлении текста.
Но приступим…
Да, под его очень недетской, но очень импонирующей внешностью, — с видом долговязого Полишинеля, — вечно таился-прятался, готов был каждую минуту выскочить, расхохотаться, отколоть какую-нибудь штуковину ребёнок, пацан, мальчишка.
Фигура у него — вся линейная, удлинённая. Ничего грузного, квадратного или круглого, подобно настоящим русакам, нет в этой фигуре, — обрисовывал пятидесятилетний Розанов в 1909 не то чтобы совсем уж молодого Чуковского (ему тогда было под 30). Но как молодого сочинителя, переводчика, с недавних пор критика, популярного лектора Чуковского.
Даже голос у него казался длинным: а сам он длинноруким, длинноногим, узким, дочерна небритым, тощим. В то же время ужасно сильным!
Вышагивая по комнатам, непременно наклонял голову, дабы не ушибиться о притолоку. Мог подпрыгнуть и сбить лыжной палкой сосульки с балкона на втором этаже. А со свисающими с крыши сарая — и без палки управлялся — протянет руку и обломает по кромку. (Справедливости ради добавим, что «перший друг» Шаляпин ещё выше Чуковского! 195 см против 180 с хвостиком.)
Дочка Лидочка впоследствии писала, что отцовский рост судьба выдала детям как некий аршин — естественную меру длины. Для более точного, скрупулёзного измерения окружающего их пространства.
Сидя, к примеру, в лодке, детишки прикидывали на глаз: «…а если считать до глубины, до самого-самого бездонного дна — сколько тут окажется пап: шесть или больше?» — «Да что ты! — резонно размышлял брат Колька. — Какие шесть! Не меньше двенадцати будет».
Одним словом: великан. К тому же весёлый великан, вылитый Пантагрюэль! — любящий беспечные домашние застолья (безалкогольные!), занозистый шабаш, с острыми поддёвками, смешными приколами, играми и побегушками: «…Лидо-очек, лучшая из до-очек!» — Лодка, лыжи, сани, исполинский зимний парус, — на котором КИЧ гигантской бабочкой летал по замёрзшему Финскому заливу времён пребывания в Куоккале (1910-е гг.).
«Он был словно нарочно изготовлен природой по чьему-то специальному заказу «для детей младшего возраста» и выпущен в свет тиражом в один экземпляр», — восхищалась в дальнейшем папой лучшая в мире из дочек, краше всех девиц на свете! — как подшучивал над ней поэт Городецкий.
Enfant terrible, он постоянно что-то выдумывал, открывал что-то новое, не ведомое малышне.
Осуществлял любые прихоти и желания, тщательно занимался с детьми, учил их всему, что лично знал. А знал он ой как немало! — историю литературы, поэзии, живописи; английский язык, изученный собственноручно, по словарям и книгам.
Всё своё образование, учёность, всё, чем владел и что превосходно использовал в неуёмном писательстве, он приобрёл в читальных залах и библиотеках. Позже эту стилизованную сентенцию: «Образование я получил в библиотеке» критика массово приклеит прославленному фантасту Рею Бредбери, что тоже справедливо (хотя похожих «самоучек» полным-полно), но дело не в том. А в том, что каждый человек способен подняться на какую угодно высокую духовную ступень, стоит лишь захотеть и приложить усилие, отбросив леность.
Чему и напутствовал Чуковский потомство, предлагая последовательную систему домашнего обучения (в принципе не концентрируясь на школе). Аккуратно, бережно подталкивая до всего доходить своим умом. Подкидывая в топку знаний дров: новых книг, стихов, вплоть до географических атласов и карт.
Ну и, конечно, игры, игры, игры… Обязательно с разгадыванием чего-либо и всенепременно озорные: «Посади меня на шкаф!» — просили дети, мигом взлетая на папиных длинных и сильных руках под верхотуру — туда, где небо!
Непьющий, некурящий, заводной и радостный, всю жизнь, всю свою человеческую сущность посвятивший творчеству, чтению, искусству, освоению-штудированию языков, он писал в дневнике (1922): «Бессонница отравила всю мою жизнь, из-за неё в лучшие годы — между 25 и 35 годами — я вёл жизнь инвалида…» Или ещё: «Бессонница моя дошла до предела. Не только спать, но и лежать я не мог, я бегал по комнате и выл часами». — То было реальной болезнью с тяжёлыми приступами, не оставлявшими его никогда, даже под воздействием «усыпиловки», как он называл снотворное. Хотя от бога наделён могучим здоровьем, в каком-то смысле избалован им, привык быть сильным и непотопляемым.
Эдакая вот гипербола — здоров, но бессонница; весел, — но через мгновение впадал в глубокое отчаяние: особенно в момент работы над очередным произведением. И дети помнили — в такие минуты к отцу лучше не заглядывать: съест с потрохами!
Невзирая на моральные и физические недуги, связанные с вечной бессонницей, настоящей болевой точкой, ощущавшейся им постоянно, — он считал явления надругательств над талантом вооружённой, сплочённой и могучей бездарностью: такие как убийство Пушкина, Лермонтова, лесковского Левши. Всё, что связано с патологией малограмотности, сивушности, невоспитанности, незнания и культурной несостоятельности. Понятиями хамства и ханжества наконец.
Его неприятие ханжества сравнимо с дореволюционной «гордой ненавистью» к обывательщине, смердяковщине — к средним, стёрто-серым персонажам Аркадия Аверченко. Ровесника Чуковского, прожившего намного меньше его (умер в 1925-м). «Быть может, это только пишется “Аркадий Аверченко”, а читать надлежит “Фридрих Ницше”?» — как всегда остро подначивает он Аверченко.
Сделавший себя сам — self-made man — целые десятилетия отдавший изучению двух-трёх любимейших писателей, он презирал никчёмную разухабистость, «дерибасовщину», праздность и рутину. Так же и детей воспитал: в духе стоицизма и непрестанной работы над собой, неизбежными ошибками и в преодолении лености: «Моим детям посчастливилось: они с малых лет дышали воздухом искусства», — с гордостью за ребятню говорил КИЧ.
Об ассоциациях с Мельпоменой — тесных, постоянных контактах или, напротив, мгновенных, беглых — Корней Иванович рассказал в книгах «Современники», «Люди и книги 60-х годов» и пр.
Вообще мемуаристика Чуковского — это колоссальная по размерам галерея портретов, исполненных то во весь рост, то как бы мельком, быстрым штрихом. Репин, Маяковский, Горький, Тынянов, Ахматова, Куприн, мн.-мн. др. (Настолько же объёмен по количеству персонажей рукописный альманах «Чукоккала».) Его монографии идиоматически перекликаются с репинской портретной галереей современников — чёткостью, неповторимостью, красочностью, изяществом, монументальностью.
Вся его жизнь соткана из переплетения неизбежностей, сбывшихся и несбывшихся. Будучи с рождения низкого, плебейского происхождения, «кухаркиным» сыном, наречённым так по циркуляру обер-прокурора Победоносцева в 1887 г., КИЧ целенаправленно и упорно прорывался вверх. К поискам высших эстетических смыслов, к поискам знаний — в круг интеллигенции, искусства. Но не в круг праздной богемы, самовлюблённых буржуа, беспечных «дачников» от Главлита. А именно туда, к истинным трудягам и гениям.
Тем, кто теснился в «Пенатах» у Репина, на вернисажах, в редакциях толстых журналов, на премьерах в «Художественном», в Театре Комиссаржевской, у Мейерхольда, на диспутах в зале Тенишевского училища и на знаменитой Башне Вяч. Иванова. И пробился, и стал, и заслужил.
Несмотря на то, что обычно утверждал, дескать, он «всегда улица» и что пишет он для «галёрки», но… Галёрка галёркой, скромность скромностью, — но печатали-то его не абы кто, а утончённые брюсовские «Весы». Его статьями интересовались Розанов, Ремизов, Короленко, Кони. И футуристы интересовались, и акмеисты, и символисты!
В конце 30-х гг. заслуженный учёный, автор трудов по мировой истории семидесятилетний академик Е. Тарле декламировал наизусть(!) Лидии Чуковской полюбившиеся страницы из папиных статей.
В действительности, резюмирует Лидия Корнеевна, Чуковского читали и галёрка и Башня. А особенность его была в том, что он умел не «башню» опускать до улицы, а улицу поднимать до «башни». Шокируя публику ярким неожиданным содержанием, изобретательностью, шокируя парадоксальностью приёмов и выводов.
(Примечательно, что работать КИЧу нравилось не за письменным столом, а пристроившись где попало с дощечкой или книгой; или с неразлучным блокнотиком «в рукаве»: в постели, на пне, подоконнике, на камне у моря. Совсем как Ахматова! — возглашаю я. Которая отмечала, мол, все её лучшие произведения сочинены на краешке чего-то. Подобно Чуковскому, она категорически не понимала и очень как-то по-матерински жалела людей, тратящих бесценное время впустую. Но это к слову…)
По поводу блокнотика Чуковского ходили легенды.
В данной связи вспомнилась одна ремарка Михаила Зощенко о Чуковском.
О том, как однажды до войны приятели собрались на традиционные посиделки у Михаила Кольцова, несгибаемого газетчика, редактора «Правды», тогда уже депутата Верховного Совета.
Постоянно переглядывающиеся Ильф с Петровым. Чирикающие и прихорашивающиеся, словно воробьи в луже. Чуть покашливающий Утёсов, потирающий руки в предвкушении сабантуя. Неспокойный Чуковский: привычка кабы чего не пропустить! Солидная фамильная кольцовская пепельница, бутерброды, чай, конфеты — всё и вся на месте.
Увы, никоим разом не ощущалось в той весёлой добродушной компании… доброго веселья. Чего нашло на всех, недоумевал Зощенко, что за напасть? Предчувствие страшного?.. (Вскоре Кольцова арестуют.)
Сконфузившись, он выходил до ванной посмотреться в зеркало — н-да, усилившаяся блеклость, болезненная немощь лица заставили бы побледнеть и по-лесковски «скиксонуть» любого собеседника. Даже такого подготовленного ко всяким неприятностям, как Утёсов.
(Зощенко обладал сильным даром предвидения, предчувствия.)
После странной той встречи, глубоко за полночь, Зощенко с Чуковским возвращались по домам. Вернее, шли ночевать к КИЧу — ведь до Сестрорецка, где жил Михаил Михайлович, в сей неурочный час не добраться.
Корней Иванович по привычке подытожил: незадавшийся «вечер смеха» история запечатлеет самым печальным и угрюмым торжеством Юмора с большой буквы.
Назавтра — по голубиной почте да сарафанному радио — друзья прознали, что один Кольцов не сдался. После ухода разочарованных гостей он тут же бросился в кабинет строчить утренний фельетон в «Правду». Дабы компенсировать нахлынувшее на всех уныние.
Проснувшись, Зощенко оставил в блокноте Чуковского могильную запись о великолепно прошедшей вечеринке: «Был. Промолчал 4 часа».
Но продолжим…
Некоторые жанровые поэты, сценаристы, литераторы выпрастывали упрёк КИЧу в некоторой «лёгкости», точнее, легкомысленности апперцепции, в частности футуризма. А в 1920 годах разобраться в сонме тематико-искусствоведческих направлений было действительно тяжеловато: тем более что каждый тянул одеяло популярности на себя. Модернизм перекрывался-перекрикивался авангардом, тот, в свою очередь, абсурдизмом.
Чуковский аналитически выцеплял из нагромождения разнообразных синтетических «измов»: кубизмов, экпрессионизмов etc. реальные жемчужины — Маяковского, Хлебникова, Северянина, Тынянова. И за это ему многое прощалось.
Как и творцов, революционных, постреволюционных, — принявших революцию, непринявших, — собственно критиков тоже было предостаточно: Измайлов, Львов-Рогачевский, Неведомский, Адамов.
В ответ на не всегда достоверную критику экспрессионисты пригвождали последних к позорному столбу, обзывали их паяцами и копрофагами и бог весть ещё как и… Вновь мирились и продолжали, в общем-то, веселиться(!). Ведь именно каким-то безудержным кичем массолита, до истерики, — что и отмечал, и осуждал Чуковский, — помечено постреволюционное искусство. Но…
В извечных перебранках поэтов и критиков как таковой злобы — не было. Как не было злобы и ненависти в отношениях Маршака с Чуковским, о чём ходили анекдоты. «Сверху над вами индус, снизу под вами зулус», — смеялся КИЧ над произведением Маршака «Мистер Твистер».
Однажды сцепившись, сдавалось, критик с поэтом уже не могли расцепиться. Будто собачьей свадьбой они носились с эстрады на эстраду, из одной аудитории в следующую: из Тенишевки в Соляной Городок, из Соляного Городка в психоневрологический институт, из Питера в Москву, оттуда обратно. Потом наезжали доругиваться друг другу в гости. Так и не договорившись, «кто же кому обязан деньгами и известностью?» (Б. Лифшиц). Лишь бы это смотрелось талантливо, тонко и чувственно, чего и добивался от искусства КИЧ.
Чуковский считал, что своими лекциями и статьями он создаёт рекламу поэтам, артистам (а в увертюре XX в. поэты, чтецы, декламаторы — всегда отнюдь не плохие комедианты). Те же, наизворот, доказывали, что без них он протянул бы с голоду ноги. То был настоящий порочный круг! — заявлял Б. Лифшиц, — ведь определить, что в замкнувшейся цепи их отношений причина, а что следствие, представлялось совершенно неисполнимым. «Чутьём эпохи» назвала сей «порочный» круг Мариэтта Шагинян. Ведь и те и другие толкали сим образом неумолимое колесо истории вперёд.
Из парадоксального юного критика, владевшего поначалу больше устным, чем письменным словом, — позднее возникли и оформились многие литературные течения.
Правда, и горя он, конечно, хлебнул.
Тяготы 1930—40-х годов. Смерть младшей дочери. После убийства Кирова он погрузился в адское ахматовское Молчание… (В котором ААА будто бы скрывалась от уничижительных Постановлений ЦК, сжигая книги и черновики. И по которому писаны сонмы диссертаций.) Некоторые годы (1938-й, например) полностью вычеркнуты из биографии КИЧа. Не упомянуты вовсе: Молчание…
Арест и расстрел зятя М. Бронштейна, Лидочкиного мужа (1937). Гибель осенью 41-го младшего сына Бориса, ушедшего добровольцем. Серия доносов, из-за которых разгромлены сказки «Одолеем Бармалея» (1943) и «Бибигон» (1945). Уход из детской литературы: «На 1948 год лучше не оглядываться. Это был год самого ремесленного, убивающего душу кропанья всевозможных (очень тупых!) примечаний… Ни одной собственной строчки, ни одного самобытного слова, будто я не Чуковский…»
1950-е. Наступает облегчение. Прекращается травля. Снова — после пятнадцатилетнего перерыва — значительными тиражами печатаются сборники сказок, книга «От двух до пяти». (Хулимая, ругаемая. Выдержавшая при жизни(!) автора более 20 изданий.)
1960-е. Все близкие ему люди так или иначе втянуты в начавшуюся борьбу против реставрации сталинщины.
Дочь Лидия — за границей хлопочет об освобождении Бродского. Сам он приглашает Солженицына пожить в Переделкине, после того как у того конфисковали архив. Подпись Чуковского стоит под многими заступническими манифестами 60-х гг. Под петициями, которыми общественность пыталась остановить жуткую контратаку сталинистов и защитить гонимых.
Окружённый сопутствующими повсюду ядовитыми вихрями сарказма, он стал несомненным явлением, событием в литературе: в критике, переводах, мемуаристике и, бесспорно, в текстах для дошколят. Хотя и обижался иной раз, что детская тема безусловно заслоняет взрослую: некрасовскую, уитменовскую. Чего стоит блестящая монография о творчестве д-ра Куниеши Обара, основателя прекрасного токийского детского театра!
(А ведь сплетни про его незабываемых книжно-мультипликационных персонажей ходят и сегодня! Вот одна из них, бродящая по Сети в качестве довольно популярного мема: «Скажите, пожалуйста, почему во всех детских поликлиниках висят плакаты с изображением ветеринара Айболита?!»)
«Сволочи!» — восклицал он. И продолжал: дескать, готов бить кулаками тех мамаш, которые, слюняво улыбаясь, сообщают, что их Тамарочка знает наизусть «Путаницу». «А знаете ли вы наизусть мою книгу об Уолте Уитмене?» — раздражённо спрашивал в ответ КИЧ мамашу, — «А вы разве для взрослых тоже пишете?» — Чуковский чрезвычайно ненавидел такие моменты.
За всю долгую жизнь он искренне любил не так уж много людей, из взрослых. И перо его тоже далеко не всегда было добрым: гораздо легче писалось о тех, кого он ненавидит и презирает, чем о тех, к кому испытывает чувство расположения.
Единственно, кого он обожал горячо, нежно и преданно, бескорыстно и беззаветно — это дети! Свои — чужие, городские — деревенские, близкие и дальние, русские — английские; украинские, бельгийские, узбекские…
Он влюблялся в детей всюду, где они попадались в поле зрения: на улице, на пляже, в библиотеке. Лучшая часть его души непреложно обращена к тем, для кого созданы «Крокодил», «Муха-Цокотуха», «Тараканище», «Мойдодыр», «Бармалей».
О детских писателях нередко говорят: да он сам ребёнок! О Чуковском это можно произнести с гораздо большим основанием, чем о любом другом авторе.
Если, скажем, С. Я. Маршак утверждал, что ему — не пятьдесят, не шестьдесят, не семьдесят, а всего лишь 4 года. То Корнею Ивановичу было, вероятно, ещё меньше — три с половиной или около того.
КИЧ — выдающийся критик, язвительный, страстный. (Кое-кто называл его Зоилом.) Весь блеск его лучших статей обязан тому атакующему стилю, «изничтожительному пафосу» (Л. Пантелеев), коим проникнуты как ранние, так и поздние его манускрипты: Вербицкая, Чарская, Мережковский, Чехов, статьи о вульгарных социологах, вульгаризме в творчестве, о гонителях сказок…
Но дело, в общем и целом, не в изощрённой сложности и полисемичности, полифонизме Чуковского. А дело — в его безграничной ребячливости и неугасаемом мальчишестве.
Ведь только этот седовласый ребёнок мог черкнуть младшему товарищу, ни свет ни заря вернувшись из Москвы с собственного 75-летнего юбилея, — измученный и истерзанный этим юбилеем, — что сидит у себя в кабинете на полу и ест конфеты: «…и меня так восхищает их запах, их вкус, — хвастается КИЧ, — что жалко поделиться ими даже с Лидой, с Люшей, с Колей — и с другими семейными».
Ему было 84 года, когда признался в письме к Д. Дару, что и сейчас «очень радуют и снег, и котёнок, и новый забор, и подарки». — Самому пустячному гостинцу он радовался по-ребячьи чистосердечно, изящно, с весёлой галантностью благодаря зашедшего к нему на огонёк.
В апреле 1952 г. семидесятилетнего Корнея Ивановича пригласили на совещание по детской литературе. Доклад читал зам генсека СП СССР А. Сурков.
Чуковский пристроился в конце зала, почти у дверей.
Невзирая на возраст, лицо его пахло свежестью, — вспоминал позднее Евгений Шварц. Седой, стройный, выглядел по-особенному вдохновлённо и даже нежно, ведь собрание посвящено детям! Нарочито широкими движениями длинных рук он приветствовал сподвижников, — пожимая правой левую, прижимая обе к сердцу.
Сурков в это время, недовольно ощутив, что зал несдержанно гудит, — не обращая внимания на докладчика, — оторвался от печатного текста. И, дабы освежить восприятие публики, резко обернулся к находящимся в президиуме Маршаку с Михалковым:
— А вас, товарищи, я обвиняю в том, что вы перестали писать сатиры о детях!
Немедленно сделав томные глаза, Чуковский хрипло, негромко сказал в ответ:
— Да, да, да! Это национальное бедствие!!
Зал притих.
Президиум, наверняка услышав не столь уж и тихое бормотание КИЧа, невольно вскинул взор в сторону выхода. Но Чуковского уже и след простыл. Кто и что нового мог сказать ему с чиновничьей трибуны о детях и детской литературе? Тем паче по бумажке!
— Чуть только я встаю спозаранку, — незадолго до кончины говорил он в коробочку микрофона на радиопередаче, — я тотчас же весёлыми ногами бегу к одному из своих рабочих столов и пишу, не отрываясь от бумаги, часа три или четыре подряд. Ибо до нынешнего дня — а мне уже 88-й год — я всё ещё не бросил пера. Отнимите у меня перо — и я тотчас же перестану дышать!
Этим вот гекельберриевским «бегу весёлыми ногами», несущимися спозаранку к недоигранным развлечениям, к недостроенной снежной крепости, к неистощимому солнечному детству мы и закончим наше небольшое повествование о Корнее Ивановиче Чуковском. Несносном шаловливом ребёнке… — в наспех накинутой на плечи мантии Оксфордского университета. «Человек, не испытавший горячего увлечения литературой, поэзией, музыкой, живописью, не прошедший через эту эмоциональную выучку, навсегда останется душевным уродом, как бы ни преуспевал он в науке и технике. При первом же знакомстве с такими людьми я всегда замечаю их страшный изъян — убожество их психики, их “тупосердие”». К. Чуковский Чуковский, Аристарх прилежный,
Вы знаете — люблю давно
Я Вашей злости голос нежный,
Ваш ум весёлый, как вино.
—
Полуцинизм, полулиризм,
Очей притворчивых лукавость,
Речей сговорчивых картавость
И молодой авантюризм.
Вяч. Иванов
Игорь Фунт
_________
[1] Аббревиатуру КИЧ ввёл в употребление литературовед М.Петровский в известном исследовании «Книги нашего детства» (1986). В разборе статьи Чуковского «Нат Пинкертон» о влиянии массовой, кичевой культуры: «…И когда слышишь нынешние споры о происхождении слова «кич», о его тёмной этимологии, хочется предложить: пусть это слово, вопреки лингвистике, но в согласии с историей, расшифровывается — по праву первооткрытия — как инициалы первооткрывателя: Корней Иванович Чуковский. Так биолог, открыв новый болезнетворный вирус, даёт ему своё имя».