Итак, печалятся о поэте. Но печаль слишком простодушна, настоящая личная, она затронула даже людей мало причастных к литературе. Правдивее другой ответ, в глубине души решенный для всех: о человеке печалятся.
Ю. Тынянов, «Блок»
Самоубийство Бориса Рыжего в возрасте 26 лет больно ударило не только по знавшим и любившим его, но и по тем, кто никогда его не видел. Когда я впервые прочел стихи Рыжего, его давно уже не было в живых. Однако и для меня его преждевременная кончина стала личной утратой.
Вся поэзия Рыжего оказалась полна предвестий ранней смерти. Всякий намек, всякая вскользь упомянутая бритва, незакрытая дверь, стращательница-цыганка приобретали дополнительный смысл и неоспоримый вес. К Рыжему в полной мере можно отнести слова Тынянова, сто лет тому назад писавшему о Блоке: «когда говорят о его поэзии, почти всегда за поэзией невольно подставляют человеческое лицо — и все полюбили лицо, а не искусство». Кто из нас не помнит исполненные поэтической грусти портреты Блока? И кто из нас не различит трагическую судьбу в юношеских фотографиях Рыжего: в выражении, в чертах его лица, наконец, в этом узнаваемом шраме?
Видишь этот рубец – Он оставлен слезой.
Борис Рыжий
Полушутя, полувсерьез Рыжий просил по смерти обеспечить его механическим заместителем.
Пускай тогда, когда затылком стукну по днищу гроба, в подземелье рухну, заплаканные свердловчане пусть нарядят механическую куклу в мое шмотье, придав движеньям грусть.
Так в некотором смысле и вышло. Ряженая кукла — лирический герой стихов Рыжего — пережила автора и продолжает механически повторять заранее заданные действия, а движения ее, и в самом деле, исполнены грусти. Мы продолжаем за ней следить, ходим за ней по стихам и снам, мы любим ее, но понимаем ли мы искусство, вызвавшее ее к жизни?
Широко известны воспоминания современников о новокрестьянских поэтах: Николай Клюев или Сергей Есенин действительно родом из деревни, однако их подчеркнутая «крестьянскость» в городе очень быстро начинала отдавать бутафорией. Читающий Гете в оригинале Клюев, заслышав гостей, поспешно прятал книгу и входил в роль. Эта роль выходила за пределы стихов. Сама жизнь превращалась в сцену, а стихи — стремительно повышались в цене: куда может завести строка? Неожиданный лирический поворот? Мотив тоски? Мотив неволи?
Куда стихи завели Блока? Есенина? Маяковского? Цветаеву? Лирические маски срастались с лицом, а поступки, переходя на территорию искусства, порой приводили к катастрофическим последствиям. Таким было искусство модернизма, искусство первой половины XX века.
По этому пути пошел и Борис Рыжий, довольно рано нащупавший главную тему своей лирики — себя самого. А точнее — своего лирического героя. Этот герой имел ряд сходств с автором. Но имел и ряд отличий.
Мой герой ускользает во тьму. Вслед за ним устремляются трое. Я придумал его, потому что поэту не в кайф без героя. Я его сочинил от уста- лости, что ли, еще от желанья быть услышанным, что ли, чита- телю в кайф, грехам в оправданье. Он бездельничал, «Русскую» пил, он шмонался по паркам туманным. Я за чтением зренье садил да коверкал язык иностранным.
Лирический герой, в отличие от самого Рыжего, был избавлен от необходимости корпеть над книгами, углубляться в историю русской поэзии, писать геологические статьи (Б. Рыжий работал в Институте геофизики), наконец, придумывать собственного лирического героя.
Несомненно, этот герой — главное литературное завоевание Рыжего, его троянский конь, рожденный из «желания быть услышанным, что ли», в котором он пронес чистую, нежную, в чем-то наивную лирику, которая едва ли привлекла бы внимание публики, не принадлежи она «хулигану». Право на нежность Рыжему приходилось защищать кулаками («Он точно знал, что я боксер / А я поэт, поэт»). Романтические стихи о городских музыкантах и облаках уравновешивались эпатажем и грубостью, эстетские портреты Слуцкого и Бродского — тем, что они наколоты на груди поэтов-зэков («Профиль Слуцкого наколот / на седеющей груди»), острая ностальгия по советскому детству — романтизацией бандитизма.
Лирические маски срастались с лицом, а поступки, переходя на территорию искусства, порой приводили к катастрофическим последствиям.
Из сказанного вовсе не вытекает, что Рыжий врал. Но не случайно, как кажется, в его стихах возникает образ актерской игры, пусть и через отрицание.
Не ради не лишенной красоты, но вычурной и артистичной позы, а потому что там мои кенты их профили на мраморе и розы.
Да, наверное, все это — дым без огня и актерство: слоняться, дышать перегаром. Но кого ты обманешь! А значит, недаром в приисковом поселке любили меня.
Эта игра, очевидно, забавляла поэта, но чем дальше, тем больше становилась в тягость. Вторгалась в его реальную жизнь. Противоречила его реальной жизни. Переходила из разряда игры в род вранья:
Расставляю все точки на «ё». Мне в аду полыхать за враньё, но в раю уготовано место вам — за веру в призванье моё.
А дело вот в чём: я вру безбожно, и скулы сводит, что в ложь, и только, влюбиться можно. А жизнь проходит.
Его стихи населили реальные люди или, вернее сказать, персонажи с именами реальных знакомых, но истории их, как водится, становясь литературой, переставали быть реальностью. Так, поэт убивал в стихах друзей и опасался реальной или метафорической мести («Трижды убил в стихах реального человека / и, надо думать, однажды он эти стихи прочтет»), водворял в центр любовной лирики погибшую одноклассницу («Объявил, пустомеля: / вот, умерла Эля / в середине апреля»), которая, правда, по всей видимости, не была ни одноклассницей, ни возлюбленной, разводился с женой («Былая школьница, по плану / у нас развод, да будет так»), но опять же — только в литературе.
Помещая-сгущая в поэзию окружающий мир и людей, мифологизируя собственную жизнь, Вторчермет и Свердловск (так и не ставший Екатеринбургом), Рыжий неизбежно приходил к мифологизации собственной смерти. Если счастливый мир прошлого, счастливый мир детства навсегда ушел, если умерли населявшие его персонажи (будь то первая любовь, сосед дядя Стас или Петя, мальчик-олигофрен), а старые номера больше не отвечают, лирическому герою остается только одно — чувство вины и желание вернуться туда, вернуться к ним, пусть через смерть.
Перед кем вина? Перед тем, что жив.
Перед тем как перейти к предсказуемому и уже предсказанному финалу, нужно отметить, что по своему складу, Рыжий — поэт элегии, поэт ностальгии, поэт тоски. Его лирика начинается там, где кончается счастье. Счастье входит в нее как отзвук, эхо былого, счастье с привкусом горечи, счастье на краю несчастья.
Где ж песни ваши, флаги красные, вы сами — пьяные, прекрасные, меня берущие на плечи?
Было много утреннего света, с крыши в руки падала вода, это было осенью, а лето я не вспоминаю никогда.
Рубашка в клеточку, в полоску брючки — со смертью-одноклассницей под ручку по улице иду, целуясь на ходу.
При таком поэтическом темпераменте и установке на жизнетворчество катастрофа лирического героя легко может затянуть и автора. Внешнее благополучие не сдержит напора лирической стихии, Блок вслед за своим героем пойдет в трактир, Губанов, как и предсказывал, умрет в 37, Башлачев — «выйдет весь», как его Ванюша. Лирический герой Рыжего взял равнение на смерть, а художественный мир, подобно квартире главного героя в «Пене дней», стал выходить из строя. Что было делать Рыжему, когда он заметил поломку?
* * *
Городок, что я выдумал и заселил человеками, городок, над которым я лично пустил облака, барахлит, ибо жил, руководствуясь некими соображениями, якобы жизнь коротка. Вырубается музыка, как музыкант ни старается. Фонари не горят, как ни кроет их матом электрик-браток. На глазах, перед зеркалом стоя, дурнеет красавица. Барахлит городок. Виноват, господа, не учел, но она продолжается, все к чертям полетело, а что называется мной, то идет по осенней аллее, и ветер свистит-надрывается, и клубится листва за моею спиной.
2000
«Городок» был построен для тех, чья жизнь коротка. Жить дольше и жить дальше — стыдно. Ночной кошмар: волосатая грудь перевалившего за сорок лирического героя. Он часть меня, он стареет вместе со мной. Как сохранить ему вечную молодость, а еще лучше — вечное детство, вечную жизнь?..
Рыжий нашел свой ответ на этот вопрос. Ответ «в той допотопной манере, / когда люди сгорали дотла», ответ страшный и простой. Эта манера, и вправду, кажется допотопной. Борис Рыжий, как, скажем, и Денис Новиков, — поэты старой, модернистской закваски. Неспроста к ним пристают ярлыки, вроде «последний советский поэт». В каком-то смысле это верно: еще с середины XX века многие поэты отказывались присягать высокому идеалу жизнетворчества, уверовав в самоценность жизни и самоценность творчества. Это, впрочем, не произвело революции в сознании, во всяком случае, русскоязычного читателя: мы по-прежнему преданы идеалам романтизма и скорее признáем, что настоящих поэтов больше нет, чем узнáем поэта в поэте другого типа (например, в живом).
Ночной кошмар: волосатая грудь перевалившего за сорок лирического героя.
В этом смысле лирический герой Рыжего живее живых и всё так же бродит среди своих стихов, словно в знакомом сквере. Но как-то мне не по себе, с тех пор как я осознал, какой ценой покупается высокое искусство некромантии.
* * *
Вот здесь я жил давным-давно — смотрел кино, пинал говно и пьяный выходил в окно. В окошко пьяный выходил, буровил, матом говорил и нравился себе, и жил. Жил-был и нравился себе с окурком «БАМа» на губе. И очень мне не по себе, с тех пор как превратился в дым, а также скрипом стал дверным, чекушкой, спря- танной за томом Пастернака, нет, — не то. Сиротством, жалостью, тоской, не мýзыкой, но музыкóй, звездой полночного окна, отпавшей литерою «а», за- павшей клавишею «б»: Оркестр игр ет н тру е — хоронят Петю, он де бил. Витюр хмуро р скурил окурок, ст рый ловел с, стоит и пл чет дядя Ст с. И те, кого я сочинил, плюс эти, кто вз пр вду жил, и этот двор, и этот дом летят н фоне голу ом, летят неведомо куд — кр сивые к к никогд.
1998